Война
Шрифт:
Бессловесные твари внушали ему больше сочувствия, и если случалось, что ветер подымался в то время, как на его полях рассевалась известка, и едкая пыль набивалась лошадям в глаза, он подходил и, мучаясь, вытирал им углы глаз первым, что попадалось ему под руку, хотя бы это был совершенно чистый носовой платок, но не обращал никакого внимания на пленных, у которых лица также были вздуты от извести и которым также нечем было вытереться.
4
Гуго работал и гнул свою линию.
Он умел работать и работал по специальным заданиям Альфонса. Родные поля, которых он так давно не видал, умиляли его, и нередко он оглядывался кругом просветленно и с удовлетворением, как человек, попавший наконец на свое место.
— Пусть говорят, что угодно, про чужие края, — сказал он однажды Косте, с которым нередко вступал в разговоры мимоходом. — Для меня на свете нет края лучше, чем Козельберг…
Костя, на которого Козельберг наводил тоску, не мог разделить его восторгов и вежливо промолчал. Но Гуго сделал жест, что понимает его.
— У каждого человека есть свой Козельберг, — пояснил он свою мысль. — Есть и у тебя, Костя. Когда-нибудь ты это поймешь…
Вид человека, отделенного от своего Козельберга тысячами верст, внушал ему сострадание.
— Я понимаю тебя, Костя, — сказал он, дружески взяв его локоть: — один, вдали от своих, во вражеской стране… Я понимаю тебя…
Костина неумелость пробуждала в нем желание поучать его. Он делал это осторожно, не очень выставляя свое превосходство и выбирая примеры, на которых, быть может, учили его самого.
— Как ты думаешь, Костя, — спросил он его однажды, глядя с холма на козельбергские поля, — какой ширины вот этот черный кусок?
Он показал на длинную полосу между картошкой и ячменем и хитро посмотрел на Костю.
— Десять или двенадцать метров, — ответил Костя, смерив кусок на-глаз.
И хотя на самом деле это было так, Гуго покачал головой и тихонько улыбнулся, ибо дело было не в метрах.
— Ты городской человек, Костя, — сказал он снисходительно. — Ты думаешь: достаточно перейти через поле, и вот ты на другой стороне. Ты думаешь — вот его ширина. И так думают все, кто никогда не пахал. Но пахарь знает, что поле состоит из борозд, и надо пройти все борозды вдоль одна за другой, и только тогда ты придешь на другую сторону. Вот какая его ширина… Так-то, Костя, — сказал он потом, сам умиленный своей мудростью, и бодро взялся за плуг, чтобы измерить этим способом ширину будущего ржаного поля.
Бодрость и уверенность заметно преобладали в его настроениях, и ясная улыбка все чаще появлялась на его лице.
Ему редко случалось работать вблизи Каролины, еще реже приходилось с ней говорить. И тем не менее все знали, что его дело начато и с каждым днем подвигается вперед. За него работала Берта. Она мимоходом забегала к нему в конюшню и охотно выслушивала его честные доводы, а потом шла к сестре, заводила разговор, намекала отдаленно, подходила ближе, ставила вопросы ребром и, выслушав отказ, смеялась полузадушенным смехом, говоря, что, конечно, Каролина еще подумает, прежде чем ответить окончательно. И, обхаживая сестру, она больше, чем когда-нибудь, была похожа на толстую серую крысу, разгуливающую на задних лапках, вынюхивающую, выжидающую.
Доводы в пользу брака с Гуго появлялись у ней при всяких случаях. Если кому-нибудь случалось быть в церкви, и он в разговоре упоминал об этом, она говорила:
— Обрати внимание, Каролина: до войны в нашей церкви пел прекрасный хор из мужских и женских голосов, мужчин и женщин было поровну. А теперь: кроме женщин, поет один учитель, да и тот только подтягивает. Во всей деревне нет мужчин, милая моя. Бедным девушкам не за кого будет, выходить замуж…
По пятницам, выходя после обеда в поле, она рассказывала об утренней суете у хлебной печи:
— Было превесело. Ригерша пекла черный, а белую муку ухлопала на печенье, чтобы послать мужу на фронт — такие нежности. Я на этот раз попробовала полубелый с тонкой корочкой. Прямо ужас смотреть, сколько ячменя подсевает Марта в хлеб для работников… Если бы ты пекла сама для себя, ты бы сразу заметила разницу…
Если Каролина выходила на работу, перемогая слабость, Берта не упускала случая заметить:
— Тебе только тридцать пять, а ты уже падаешь с ног. Я с ужасом думаю, что останется от тебя к сорока годам, если так пойдет дальше.
Каролина молчала. Ей нечего было возражать сестре, перед которой она была так же бессловесна, как Анне-мари перед ней самой. И все-таки брак с нелюбимым клейменым человеком казался ей слишком обидным жребием, чтобы подчиниться ему без сопротивления.
Гуго ничего не требовал. Он поверял Берте свои планы и ждал. Казалось, он понимал, что он не в праве чего-либо требовать. И даже, если он замечал, что в дверь Каролины прошел Игнат, он молчал. В таких случаях он уходил к себе в конюшню и там, прячась от людей, плакал. Это были покорные слезы нищеты, у которой другие, шутя, отнимают последнее.
Берта однажды застала его в конюшне в таком состоянии и затем сейчас же прошла к Каролине для решительного разговора. Нравственное негодование придавало ее доводам особенный вес. Положение и на этот раз осталось невыясненным, но, хотя еще ничего не было решено между Гуго и Каролиной, дверь Каролины отныне была заперта для Игната. Берта настояла на этом: раз Каролина еще не ответила Гуго окончательно, раз она еще думает, она не должна испытывать его терпение.
И кроткий взгляд Гуго после этого случая, стал еще светлее, в то время как Игнат задумался и насторожился.