Война
Шрифт:
Странная была эта любовь, где любовники уже второй год объяснялись взглядами и жестами или же словами будничными и самыми грубыми, — ибо грубые слова — первое, что постигается в чужом языке, — где все разговоры происходили на людях во время работы, а для встреч наедине оставались минуты во время обеденного перерыва, если путь в комнату Каролины был свободен.
Разговор с Каролиной, из-за которого чуть не пострадал Костя, а также другие его разговоры с женщинами объяснили ему, в чем собственно заключалась грусть, так таинственно отражавшаяся в ее синих глазах. Каролина грустила, что осталась одна, с семилетним Фрицем. Она чувствовала себя беспомощной
Игнат, с его привязанностью, был ей дорог, — но все, что касалось Игната, ей представлялось фантастическим: на что можно положиться, когда человек даже не может рассказать словами, чего он хочет, и только показывает рукой, что когда-то они вместе куда-то уедут? Между тем Каролина никогда в жизни не выезжала из Козельберга, даже на ярмарку в окружной город ходила не каждый год, и широкий жест Игната не умещался в ее голове.
Кроме того, ее беспокоил Гуго. Она знала, что он не спроста поступил работником к Альфонсу, догадывалась о его планах и страшилась их. Они казались ей невозможными, но она чувствовала себя беспомощной против них.
Если Каролина, с ее грустью, напоминала безобидную беленькую мышку, то ее сестру Берту, жену коровника Винтера, также нередко выходившую в поле, скорей можно было бы сравнить с матерой серой крысой, разгуливающей на задних лапах. У ней были крысьи глаза и крысьи повадки. Во дворе Альфонса она была главным вредителем его добра. Разнюхивать, похищать, урывать что-либо из его богатств, по мелочам перетаскивать в свою нору — было ее ежедневной потребностью, хотя бы это была лишь связка мелких полешек из его сарая, мерка картошки из погреба или огурец с его гряды. Огурец прятался в карман, по карманам же распихивалась картошка, поленья укладывались в сноп соломы и на глазах Альфонса перетаскивались через двор в коровник, откуда затем переходили по назначению.
Более серьезные дела начинались, если ее ставили к веялке. Тогда вместо полешек в снопы увязывались узкие мешочки с зерном, и дело грозило бы тюрьмой, если б сноп по дороге через двор развязался. Говорили, что операции Берты с зерном в предыдущий год приняли широкие размеры, один из пленных, обмененный кавказец, тот самый, который умел править лошадьми, сидя как палка, был ее помощником. Рассказывали даже о целой подводе с зерном, ловко среди дня вывезенной на мельницу. Гурген, товарищ обмененного, намекал, что когда-нибудь, уезжая в Россию, он расскажет обо всем Альфонсу. До тех пор Берта могла быть покойной. Никто из работников не путался в ее дела.
Среди двора у Альфонса стояла башня для птиц: внизу жили куры и утки, вверху голуби. Сам Альфонс лишь в редких случаях ел своих кур; он считал, что они ему не по средствам, для него резали голубей. Между тем, пересчитывая кур, он убеждался, что число их убывает. Это было делом рук Берты, которая находила, что ей альфонсовы куры как раз по средствам, и между двумя похищениями не делала больших промежутков. Альфонс догадывался о причинах убыли, наливался кровью, но не подымал шума, избегая волнений. Десятые, двенадцатые доли похищенного расходились по рукам, — Берта знала, куда и что рассовать, — все делались ее соучастниками и помалкивали.
В практике Берты были также случаи откровенного озорства. Она не только срывала огурец с гряды, но и вырывала с корнем побеги, доводя до слез Марту, жену Альфонса, которая никак не могла понять такой дикости.
Даже сам коровник Винтер, ее муж, невозмутимо наблюдавший за всеми ее делами, сделал ей по этому поводу замечание.
— Пустяки, — ответила Берта, — Альфонс не обеднеет. У него много…
И засмеялась вынужденным, полузадушенным смехом, не давая мужу продолжать.
Шутливые отговорки и вынужденный смех часто были ее единственной защитой, если против нее выдвигались обвинения.
— Ты плохая женщина, — кричала ей однажды в ссоре какая-то работница. — Ты портишь двор. Ты хуже всех…
— Неужели хуже меня нет? — отшучивалась Берта. — Бедная я грешница…
Костю она также не оставила без внимания и попыталась приручить его к себе.
— Костя, — подошла она к нему однажды, — я заметила: ты ходишь в амбар за овсом для лошадей. Альфонс дает тебе ключи?
— Да, — ответил Костя, удивляясь теме разговора, — я иногда хожу в амбар…
— В амбаре у Альфонса много зерна, не правда ли?
— Да, — подтвердил Костя, — там много всякого зерна.
— А не мог ли бы ты, Костя, прихватить немного зерна для меня? Какую-нибудь горсть пшеницы или ячменя? Я бы сварила кофе. Я бы угостила и тебя, Костя.
— Во что же я его возьму? — уклончиво сказал Костя: разговор тяготил его, но оборвать его он не мог, чтобы не обидеть Берту. — Мне не во что взять зерно.
— А в карманы, милейший Костя, в карманы. Горсть утром, две горсти вечером, — ведь в конце концов из этого должно что-нибудь получиться?
Костя кивнул головой и промолчал, но ни разу ничего ей не принес. Зато он заметил, что если за овсом ходил Пауль, пятнадцатилетний сын Берты и ее даровитый ученик, он спускался оттуда с оттопыренными карманами и красным лицом. Пауль не был косым, но в этот момент глаза у него смотрели косо. По инстинкту, он шел прямо на Альфонса, чуть не задевая его. Альфонс сторонился, чувствовал неладное, багровел, но молчал.
3
К Паулю Костя питал симпатию. Сам он на работе потел и передвигал ноги, но, если б было можно, он всегда бы сидел. В сущности, с первого же своего трудового движения утром он уже чувствовал себя усталым и не без зависти наблюдал Пауля, который работал весело и как бы мимоходом.
Если им случалось вдвоем чистить конюшню, Костя влачил свою тачку с медленностью раба на древних пирамидах. Он надсаживался, когда она катилась вниз, таща его за собой, и обыкновенно она опрокидывалась не там, где он хотел. То же самое у Пауля выходило много веселее: он с раската вгонял тачку вверх, а затем пускал ее лететь по доскам, куда ей заблагорассудится, и, однако, навоз у него разлетался пластами, не оставляя горбов и не портя общей картины навозной кучи.
Так же легко Пауль обращался с лошадьми, и, если ему требовалось заставить лошадь переступить на другое место, он тыкал ее чем попало в бок, даже не отклонясь, на случай если бы она его ударила. Костя, который на задние ноги лошади всегда смотрел со страхом и никогда бы не решился ее ударить, в такие моменты наблюдал Пауля с искренней завистью.