Воздыхание окованных. Русская сага
Шрифт:
* * *
Дед мой Иван Домбровский — Джон Д. Грэхем — перед кончиной в 1961 году все свое собрание ценнейших книг и картин и какое-то другое имущество завещал бабушке и сыну Кириллу. Но извещенный о том через Третьяковскую галерею сын от наследства отказался. Он работал в кинематографе, мечтал о заграничных командировках и боялся, что станет невыездным. Раза два ему выбраться в Европу все же удалось тогда, но не более.
Кирилл Иванович Домбровский, дядюшка мой и крестный, всю жизнь очень много и творчески трудился. Это в нем было наследственное — святое, а не просто честное отношение к своему делу. Он стал кинорежиссером документалистом, снял несколько хороших, очень профессиональных и качественных научно-популярных фильмов. Кроме того, он был научным консультантом серьезнейших производств по оптике. Вот и он, как и бабушка Вера, как и бабушка Катя, тоже принимался в конце жизни за написание семейных хроник, но не успел. Он трогательно почтительно
1929 год. Москва, 7 декабря. Бабушкины именины, Катеринин день… И вот в этот, всегда традиционно праздничный в нашей семье день, мою 43-летнюю бабушку поздравляет ее сын Кирилл. Ему 16 лет. Он воспитан в старинном русском духе с небольшим английским акцентом, несмотря на то, что рос он первые 10–12 лет (самых страшных лет революции и гражданской войны) в деревне.
Вот здесь, в Орехове, без дров, без керосина, без спичек, без бумаги, без денег, растила моя бабушка своего сыночка и дочь. И умудрилась дать им и образование и воспитание. Только в 1924 году, когда Кириллу было 11 лет, они уехали в Москву и мальчик поступил в школу. И вот теперь в 1929 году Кирилл дарит матери чашку тончайшего китайского фарфора (где-то значит, тогда еще можно было таковую приобрести), хорошо зная давнее пристрастие Екатерины Александровны к хорошему тонко-светящемуся фарфору и чаю. Хотя о каких пристрастиях в ее реальной жизни можно было говорить?! Это были давно уже не пристрастия, а лишь беглые воспоминания о пристрастиях.
А еще Кирилл на этом чудном листке какой-то особенной бумаги сочинил и очень красиво изобразил свой поздравительный стих:
Тебе, Привыкшей к Лондонской этичности, Любящей выпить чашку чая, Дарю изящную безделку из Китая, Полну нелепой экзотичности. Пусть глядя на нее, Ты будешь думать О маленьком сынишке Бумми.Какие родословные разыскания могут восстановить и оживить этот день 1929 года, мою бабушку, только что вернувшуюся из заграничной командировки (она сопровождала первую выставку русских икон заграницей), сына ее Кирилла, в шестнадцать лет среди нэповской Москвы хранящего каким-то образом познанные рыцарские понятия, трогательные чувства сыновней любви к отцу и матери, а уж о ее неизбывном и горячем материнстве, о ее трепетной, заботливой любви к «сынишке» Бумми, к дочке, а потом и ко всем, кто прибивался к ней, и говорить не нужно — об этом она сама свидетельствует в своих письмах.
Упокоились мои бабушка, мама, дядя, его вторая жена, и мой безвременно скончавшийся от болезни в 28 лет старший сын Егор (Георгий) у стен Донского монастыря (в эту-то могилу и посыпала я в 1994 году освященный песочек из захоронения преподобного Кирилла Белозерского), совсем неподалеку от Николая Егоровича и его детей — Леночки и Сережи, которые нашли свое упокоение за алтарем Большого Собора Донского монастыря.
* * *
«Кая житейская сладость пребывает печали непричастна; кая ли слава стоит на земли непреложна; вся сени немощнейша, вся соний прелестнейша: единем мгновением, и сия вся смерть приемлет. Но во свете, Христе, лица Твоего и в наслаждении Твоея красоты, егоже избрал еси, упокой, яко Человеколюбец», — поет святая Церковь на отпеваний усопшего, не возбраняя и нам проливать слезы любви о дорогих нам душах, о предстоящем расставании с ними и, быть может, очень долгом ожидании встречи. О том и сам умирающий молится, когда читают ему Канон на исход души: «По плоти сродницы мои, и иже по духу братие, и обычнии знаемии плачите, воздохните, сетуйте: се бо от вас ныне разлучаюся».
Но кто не забывал об усопших, кто молился всем сердцем о них, кто находил в себе силы понести не только славные воспоминания, но и трагические страницы судеб отошедших ко Господу людей, кто не закрывал глаза на их ошибки, на что-то горькое, но оплакивал их, братьев своих по земной крестоносной жизни, кто решался, быть может, даже взять на себя часть того непомерного груза, с которым ушла родная душа в мир иной, — а молитва истинная — всегда оттягивает на себя часть ноши того, о ком мы искренне и всем сердцем молимся, кто в сострадании и сочувствии соединялся с усопшими душевно так близко, словно они — живые — были совсем рядом, кто чувствовал, как сердце сердцу весть подает, кто присовокуплял к их, услышанным нами скорбным воздыханиям и свои молитвенные прошения и свою горючую слезу, кто чувствовал их небесное заступничество и молитву и участие в наших жизнях, — тот не усомнится: «Бог же не есть Бог мертвых, но живых, ибо у
И вот теперь, когда я окончательно проводила своих, попросился на свет эпилог эпилога, потому что в последний момент припомнилось мне, как стояли мы с дядюшкой Кириллом Ивановичем осенью 1996 года у наших родных могил и как вдруг с высоченного старого клена, который обвил наше место своими корнями, упала ему на голову большая сухая ветка. Удара сильного не было, но мы все замерли, и он, и все мы поняли, о чем она сообщала…
Кирилл Иванович отошел ко Господу весной 1997 года в день космонавтики, о которой и снимал все свои основные фильмы. Потом я приходила туда уже одна или с детьми — сыном и дочкой, с невестками и внуками… И каждый раз поминала добрым словом дядю и крестного своего, посадившего в 1965 году, когда скончалась бабушка, на ее могиле жасминовый куст — который взял он отростком из Орехова, когда пришлось ему ее хоронить. А отросток был не простой — он был дитем от куста и прямым потомком тех кустов, что сажал в 50-ые годы XIX века мой прапрадед — Егор Иванович Жуковский, любитель цветов и знаток роз всех сортов, но преданный ценитель единой лесной медуники.
Жасмин тот и доныне цветет у наших могил. А на землице растут лилии, которые сажал еще Николай Егорович в Ореховском парке. Они там, уж не знаю, живы ли, а на нашем последнем клочке сухой московской земли вот уже 47 лет живут и не выводятся, хотя каждый год я вижу, что их выкапывают соседи, но лилии Жуковского растут и растут себе уже на многих других могилах Донского кладбища.
Мне не жалко. Лишь бы в сердце моем они не засохли. Потому что я верю: что ничто не умрет, как не умерло вместе с Николаем Егоровичем (увы, не рассказала я о его последних днях…) и бабушкой наше Орехово. Как не умрет любовь к нему и память вместе со мной. Как не умирают наши мысли и даже отдельные слова: «Говорю же вам, что за всякое праздное слово, какое скажут люди, дадут они ответ в день суда"(Мф. 12:36).
А об Орехове я часто вопрошаю себя, как Достоевский у гроба первой жены: «Маша лежит на столе. Увижусь ли с Машей?», — увижу ли Орехово? Может ли оно быть и там? Будет ли? Или будет что-то настолько прекрасное и преображенное, что душа моя забудет все, о чем проливала столько слез на бренной земле, что было ей бесконечно мило и дорого в этой жизни… Неужели и там я не увижу Орехова? Да что — Орехово, а близкие? А сын?
Их увижу — это я точно знаю. Когда-то в юности один раз в жизни довелось мне оказаться под общим наркозом. А он на меня не действовал почему-то: мозг упрямо работал и работал, и я слышала, как они переговаривались: «Ну, поддай ей побольше…». И с третьего раза я забылась. А, может, и немного умерла. Потому что как пишут знатоки этого вопроса (а я о том никому никогда не рассказывала), понеслась моя душа по черному туннелю со страшной скоростью к светящемуся концу, и я влетела туда и узрела там море света и тут же ко мне стали сретаться — не слетаться! — ликующие души: прозрачные в светящихся контурах каких-то неземных одеяний вроде тел, — такие радостные, такие любовные, такие родные! Как много их было, и я всех, оказывается, знала: даже тех, о ком успела только подумать, что, надо же — они умерли более ста лет назад! А они меня знали и ждали, и вот так встречали… Радость их было не описать. Были там и живущие тогда еще на земле, но я и этому нисколько не удивлялась, — так должно было быть, времени-то, возможно, уже у них там не было, и уже отирал Господь всякую слезу, как предвосхищено нам в Откровении святого Иоанна Богослова о тех, кто «Не будут уже ни алкать, ни жаждать, и не будет палить их солнце и никакой зной: ибо Агнец, Который среди престола, будет пасти их и водить их на живые источники вод; и отрет Бог всякую слезу с очей их» (Отк.7:16–17).
Там была и бабушка моя, и Машура и возможно, тогда еще живая на земле мама… Но тут душа моя понеслась обратно, чтобы получить свои отрезвляющие пощечины по щекам, но пока неслась она, я ликовала: смерти нет! Мне открыли самую великую тайну и я теперь точно знаю, что смерти нет.
Прошло очень много лет, и я ничего не забыла. И ухожу с кладбища всегда в мирном и светлом духе. И радуюсь, и жду спокойно, — дел-то еще немало. Но смерти — нет. Это точно. Другое дело, какая участь в бессмертии ждет каждого из нас, что пожнем мы там и каким увидим посеянное нами здесь, но это уже другой вопрос — вопрос жизни.
Все помещенные в Эпилоге письма публикуются впервые.
На коллаже Екатерины Кожуховой слева — направо в верхнем ряду:
Екатерина Александровна Домбровская с дочерью Марией Ивановной Домбровской в Орехове на жатве 1947 года. В центре — одна из последних фотографий Е.А. Домбровской. Под ней ее портрет маслом 1929 года работы мужа — Джона Д. Грэхема — хранится в архиве автора. По сторонам уникальные копии Новгородских фресок работы Е.А. Домбровской — хранятся в архиве автора.