Возмущение
Шрифт:
Пластинку вместо разбитой я купил на деньги, заработанные пятничными и субботними вечерами в кабаке. Работа эта мне не нравилась. Времени она занимала куда меньше, чем помощь отцу в лавке, и все же изматывала меня сильнее — шум и гам изрядно подвыпивших людей, густой пивной дух и сигаретный дым — и в каком-то смысле была еще противнее самых отвратительных вещей, которыми мне время от времени приходилось заниматься в мясной. Сам я пива не пил, да и вообще в рот не брал спиртного. Я не курил, я не орал, я не горланил песен, срываясь на крик, лишь бы произвести впечатление на девиц, в отличие от множества завсегдатаев, приводивших в «Нью-Уиллард-хаус» своих подружек. Чуть ли не еженедельно в баре устраивали «булавочную помолвку»: студент колледжа (и член одного из братств) дарил студентке фирменную булавку своего братства в знак неформального обручения — ожидалось, что девица впредь будет накалывать ее себе на свитер или на блузку, — и это событие отмечали самым бурным образом. «Попалась на булавку» на младших курсах, обручилась на старших курсах и выскочила замуж по окончании — таким путем шли (вернее, пытались идти) девственницы Уайнсбурга в бытность мою девственником в его стенах.
На задворках гостиницы и соседних магазинов, выходивших фасадами на Мэйн-стрит, тянулся узкий булыжный проход, и студенты то и дело выскакивали туда из задних дверей гостиницы: одни — поблевать, другие — пообжиматься с подружкой и при случае справить
И, конечно же, после многочасовых трудов в кабаке пиво не оставляло меня и во сне: оно лилось из крана в ванной, текло из сливного бачка в туалете, наполняло мой стакан вместо молока, которым я запивал ланч в студенческом кафетерии. В моих снах озеро Эри, имеющее канадский (северный) и американский (южный) берега и являющееся десятым по величине естественным резервуаром пресной воды во всем мире, выходило на первое место как необъятный и бездонный пивной бассейн, который мне надлежало осушить, зачерпывая по кружке — по две и подавая их членам студенческих братств, грозно горланящих: «Еврей! Сюда!»
В конце концов я нашел свободную койку в комнате этажом ниже той, где Флассер доводил меня до сумасшествия, и, заполнив бумаги в деканате мужского отделения, перебрался туда — к старшекурснику с инженерно-технического факультета Элвину Эйерсу-младшему. Мой новый — и единственный — сосед оказался рослым немногословным категорически нееврейским парнем, который прилежно учился, предпочитал питаться в буфете своего братства и был обладателем автомобиля — черного четырехдверного седана марки «Лассаль» 1940 года выпуска, последнего, как с гордостью объяснил мне сосед, года, когда «Дженерал моторс» выпускала эту замечательную машину. Пока Элвин был маленьким, Эйерсы ездили на «лассале» всем семейством, а сейчас он парковал машину во дворе за домиком своего братства. В нашем колледже держать машины разрешалось только старшекурсникам, и Элвин свою именно что держал, каждую свободную минуту копаясь в ее внушительном моторе. Когда мы возвращались домой после ужина, я — поев макарон с сыром в безрадостном студенческом кафетерии вместе с остальными «независимыми», а он — полакомившись ростбифом, окороком, стейком или бараньими отбивными вместе с другими членами братства, то садились за письменный стол (наши столы стояли рядом, упираясь в одну и ту же голую стену) и порой не произносили ни единого слова в течение всего вечера. Закончив домашние задания, мы мылись под краном в выстроившихся рядком раковинах общей душевой в дальнем конце коридора, переодевались в пижамы, желали друг другу спокойной ночи и засыпали: я — на нижней койке двухъярусной кровати, а Элвин Эйерс-младший — на верхней.
Пребывание в одной комнате с Элвином изрядно смахивало на жизнь в полном одиночестве. Если он и говорил о чем-нибудь с неподдельным энтузиазмом, то только о достоинствах своего «лассаля» 1940 года выпуска, с удлиненной по сравнению с предыдущими моделями колесной базой и большим карбюратором, обеспечивающим соответственно большую мощность двигателя. Изъяснялся он тихим голосом, и речь его, в которой явно слышался говор уроженца Огайо, словно бы слегка потрескивала, пресекая тем самым мои попытки, прервав на пару минут занятия, о чем-нибудь поболтать. И хотя жизнь с ним в одной комнате ни в малейшей мере не избавляла меня от одиночества, я наконец-то оказался свободен от мерзопакостной гадины Флассера и мог спокойно зарабатывать отличные отметки; жертвы, на которые пошла наша семья, чтобы отправить меня сюда, буквально обязывали меня учиться на круглые пятерки.
Как младшекурсник кафедры права, специализирующийся на политологии, я слушал курс «Принципы государственного управления и история США вплоть до 1865 года», а также обязательные лекции по литературе, философии и психологии. Меня также включили в систему подготовки офицеров запаса, а значит, весьма высока была вероятность того, что по окончании колледжа я буду отправлен в Корею в звании лейтенанта. Война к этому времени длилась уже второй чудовищный год, семьсот пятьдесят тысяч китайских коммунистов и северокорейских солдат и офицеров регулярно предпринимали массированные наступления, а войска ООН, возглавляемые американцами, пусть и неся тяжелые потери, организовывали столь же массированные контрнаступления. Весь прошлый год линия фронта ползла то вниз, то вверх по Корейскому полуострову, а Сеул — столица Южной Кореи — переходил из рук в руки четыре раза подряд. В апреле 1951 года президент Трумэн отстранил от командования генерала Макартура после того, как тот пригрозил воздушными бомбардировками и военно-морской блокадой коммунистическому Китаю, а в сентябре, когда я поступил в Уайнсбург, преемник Макартура, генерал Риджуэй, увяз на начальной стадии в сложных переговорах о перемирии с коммунистической делегацией Северной Кореи; и казалось, будто война затянется на долгие годы и унесет еще десятки тысяч жизней с нашей стороны, не говоря уж о раненых и попавших в плен к противнику. Армии США еще никогда не доводилось вести столь страшной войны: китайская пехота накатывала на наши позиции вал за валом, вроде бы совершенно не чувствуя мощного ответного огня, и выкашивала наши ряды в штыковом бою, а то и голыми руками. Потери вооруженных сил США уже перевалили за сто тысяч — и всё из-за искусных в единоборствах китайцев, их излюбленной тактики ночного боя и чудовищной корейской зимы. Бросая в бой многотысячные соединения, китайцы в обеспечение взаимодействия отдельных частей не пользовались ни радиосвязью, ни рациями; их армия во многих отношениях еще не вышла на стадию, характерную для индустриального общества; они сигналили друг дружке горном; и, как рассказывали ветераны тамошних сражений, не было ничего страшнее этого внезапного пения горна в кромешной тьме: сразу же вслед за ним на наши позиции обрушивались вражеские полчища, прорывались и просачивались через линию укреплений и свистящими во мраке лезвиями приканчивали наших усталых продрогших солдат прямо в спальных мешках.
Разрыв между Трумэном и Макартуром привел прошлой весной к особым сенатским слушаниям в связи с отставкой генерала, и я следил за их ходом по газетам, как и за сводками с поля боя, которые проглатывал с особенной жадностью с тех самых пор, как осознал, чем для меня лично может обернуться затянувшийся конфликт, в котором перспектива окончательной победы одной из сторон даже не просматривается. Я ненавидел Макартура за его правый экстремизм; этот вояка грозил расширить боевые действия, развязав полномасштабную войну с Китаем, а может быть, и с Советским Союзом, что со всей неизбежностью означало бы применение ядерного оружия. За неделю до отставки, выступая перед обеими палатами Конгресса, Макартур призвал разбомбить китайские военные аэродромы в Маньчжурии и бросить в бой на корейском фронте китайских националистов из числа приверженцев Чан Кайши, а закончил он речь знаменитой тирадой, в которой назвал себя «обреченным на уход старым солдатом, который стремился исполнить свой долг именно так, как, просветив, повелел исполнить его сам Господь». После этой речи кое-кто из видных представителей Республиканской партии поспешил назвать тщеславного и кровожадного генерала, которому при всей его патрицианской подтянутости было уже хорошо за семьдесят, своим кандидатом на президентских выборах 1952 года. И, более чем предсказуемо, сенатор Джозеф Маккарти объявил уже состоявшееся меж тем увольнение в отставку Макартура демократом Трумэном «возможно, величайшей в истории победой коммунистов».
Один семестр занятий по подготовке офицеров запаса — или по «военному делу» (как программа была обозначена в каталоге) — был обязательным для всех студентов мужского пола. Но для того чтобы стать офицером запаса и в случае призыва в армию после выпуска отслужить два года младшим лейтенантом в Управлении военных сообщений, военному делу требовалось посвятить не менее четырех семестров. Того, кто ограничивался одним обязательным семестром, вполне могли по окончании колледжа призвать на срочную службу рядовым, чтобы после дополнительного курса молодого бойца сунуть ему в руки винтовку М-1 с примкнутым штыком и бросить в промозглую корейскую траншею — с трепетом дожидаться звучащего во тьме сигнального горна.
Военному делу необходимо было уделять полтора часа в неделю. В плане образования это представлялось мне непозволительной тратой времени. Наш инструктор (в чине капитана) выглядел недоумком даже по сравнению с остальными преподавателями, также не произведшими на меня особого впечатления, а изучаемый материал был откровенно бесполезен. «Упри в землю приклад винтовки, держа ее стволом вверх. Приставь приклад к правому башмаку держа и тот и другой ровно. Обхвати винтовку большим и четырьмя остальными пальцами правой руки…» Тем не менее я выполнял задания и старательно отвечал на вопросы, чтобы пройти все четыре семестра военной подготовки. Восемь двоюродных братьев (все, разумеется, старше меня) — семь с отцовской стороны и один с материнской — участвовали в сражениях Второй мировой; двое из них, рядовые пехоты, пали семь лет назад, в 1944-м: один — в битве при Анцио, другой — в великом сражении в Арденнах. Мне казалось, что мои шансы остаться в живых существенно возрастут, если меня призовут в офицерском звании, особенно если академические успехи (а я не сомневался в том, что окончу колледж лучшим на всем курсе и именно мне поручат произнести прощальную речь выпускника) откроют мне дорогу в Управление военных сообщений, подальше от зоны боевых действий — и доставят местечко в армейской разведке.
Я был преисполнен решимости вести себя правильно. Если я буду вести себя правильно, мне удастся оправдать жертвы, на которые пришлось пойти отцу, чтобы вместо Ньюарка я мог продолжать учебу в Огайо. Мне удастся оправдать возвращение матери на полную рабочую неделю в мясную лавку. Снедающее меня честолюбие зиждилось на желании освободиться из-под опеки сильного, пусть и флегматичного, отца, который внезапно свихнулся на мысли об опасностях, угрожающих его уже совершенно взрослому сыну. Учась на юридическом, я, однако же, отнюдь не собирался стать адвокатом или, допустим, прокурором. Я с трудом представлял себе, чем они занимаются. Мне хотелось учиться на круглые пятерки, нормально высыпаться и не враждовать с горячо любимым отцом, который, играючи управляясь с длинными и острыми как бритва разделочными ножами и тяжелыми топорами для рубки мяса, казался мне в детстве сказочным великаном и безусловным образцом для подражания. Каждый раз, когда я читал теперь о штыковой атаке против китайцев в Корее, перед моим мысленным взором возникали отцовские ножи и топоры. Я знал, какой убийственной силой обладает хорошо заточенное лезвие. И я знал, как выглядит кровь: запекшаяся на шее у преданных ритуальному закланию кур; сочившаяся из мякоти мне на руки, пока я отделял мясо от ребер; пропитывающая насквозь коричневые бумажные пакеты, проложенные изнутри пергаментом; застаивающаяся лужицами во вмятинах разделочного стола, оставленных мощными ударами топора. Мой отец носил передник, который завязывался на шее и на талии, и передник этот вечно был в крови — уже через час после открытия магазина оказывался замаран ею. Моя мама тоже часто бывала вся перепачкана кровью. Однажды, отрезая кусок говяжьей печени (которая, если не держать ее достаточно крепко, легко может выскользнуть у вас из рук), она сильно порезала себе ладонь; ее отвезли в больницу и наложили на руку двенадцать швов. Мне самому, при всей осторожности и внимательности, не раз случалось сильно порезаться; и тогда меня бинтовали, а отец бранил меня за непозволительную рассеянность при работе с режущими предметами. Я, можно сказать, был воспитан на крови — на крови, на ножах, на жире, на кремневом точиле, на электрических агрегатах для резки мяса, на пальцах и фалангах, которых лишились три брата моего отца, да и он сам, — но так к этому и не привык, так никогда этого и не полюбил. Дед по отцовской линии, умерший еще до моего появления на свет (именно в его честь меня и назвали Марком, и у него, кстати, тоже отсутствовала фаланга большого пальца на одной из рук), был кошерным мясником; и трое отцовских братьев — дядя Мози, дядя Шеки и дядя Арти — были кошерными мясниками, и все они держали лавки вроде нашей в разных районах Ньюарка. Кровь была на дощатой задней поверхности витрин-холодильников из стекла и фарфора, на весах, на точильных кругах, на рулонах вощеной бумаги, на металлических насадках шлангов, из которых мы поливали пол в морозильной камере; стоило зайти с визитом в лавку к дядюшкам и тетушкам, как прямо с порога мне в нос шибал крепкий запах крови. И этот запах крови, запах убоины, перед тем как ее приготовят в пищу, меня буквально преследовал. Но вот Эйба, сына и предполагаемого наследника дяди Мози, убили при Анцио, а Дэйва, сына и предполагаемого наследника дяди Шеки, — в Арденнах; и Месснеры, жившие до тех пор на крови, начали жить в крови, причем в собственной.