Возвращение Будды
Шрифт:
Я не видел человека, которого наружность так не соответствовала бы его душевным качествам. Бориса Аркадьевича нередко принимали за профессионального боксера; однажды, когда мы зашли на ярмарке в маленькую палатку, где были расставлены различного рода силомеры и Борис Аркадьевич без усилий выжимал максимум того, что могла показать стрелка, со всех сторон говорили: ну, это профессиональный атлет, c’est un professionel [52] . Его одежда вводила в заблуждение многих людей, которые на улице обращались к нему с просьбой о помощи, а у бедного Бориса Аркадьевича с утра ничего во рту не было. Один мой знакомый, считавший себя физиономистом («Какой он физиономист? Он дурак, а не физиономист», – сказал с раздражением Борис Аркадьевич), заметил после того, как увидел Сверлова:
52
Профессионал (фр.).
– Вот
Мне показались несколько нелепыми его выражения; о «следах потрясений» он говорил так, точно это были какие-нибудь геологические наслоения. Физиономист, однако, был виноват только в том, что его знания – достаточно обширные в своей, впрочем сомнительной, области – не шли дальше констатирования того, что известное лицо подходит к такому-то типу, который, в свою очередь, делится на две категории, причем вторая из них наиболее характерна для людей уравновешенных и не терзаемых душевными волнениями. Физиономист добросовестно осмотрел Бориса Ар кадьевича – и с точки зрения своей нетрудной науки был совершенно прав. Когда я ему сказал, что, в общем, он ошибается, он ответил, что, значит, в лице Бориса Аркадьевича есть какая-то неправильность. «Раз неправильность, то о чем же тут говорить», – сказал он; и, удовлетворившись этим объяснением, он стал избегать встреч со Сверловым и даже иногда, встречая его, нарочно отворачивался, так как Борис Аркадьевич невольно напоминал ему о неудачном его определении, а причина неудачи крылась все в той же неправильности, которую его неподвижное знание не могло предвидеть.
Вместе с тем Борис Аркадьевич не знал ни спокойствия, ни радости; и если бы мне нужно было выбрать из всех определений чувств – таких условных и удачность или неудачность которых зависит чаще всего от простого звукового совпадения или от душевного состояния человека, которому об этом говорят или который об этом читает, и я знал одну женщину, считавшую «Братьев Карамазовых» эротической и вовсе не мрачной книгой, потому что она прочла ее во время своего свадебного путешествия, – те определения, которые подходили бы к главным чувствам Бориса Аркадьевича, я остановился бы, пожалуй, на том, что это были тоска, и ненависть, и еще смертельное томление, приходившее к Борису Аркадьевичу, когда он просыпался, и покидавшее его, когда он засыпал. Он рассказывал мне, что впервые испытал его еще в детстве. «Все кажется, – говорил он, – что кто-то идет следом за вами и вы даже где-то его видели; и нет никого, и только страшная тишина и вы один».
Я долго не знал, что делает Борис Аркадьевич со своим обширным досугом. Читать он не любил – вернее, перечитывал по несколько раз все одни и те же книги.
– Вы литературы не любите? – спросил я его.
– Очень люблю.
– Но не любите читать?
– Некоторые книги я охотно читаю, – ответил Сверлов. – Потом, что такое литература? Пятьдесят книг? Я их прочел.
Следовательно, Борис Аркадьевич тратил время не на чтение.
Он действительно ничего не делал. Вставал поздно, выходил на улицу в час дня, возвращался в четыре, до вечера лежал на диване, затем шел в кафе или кинематограф. Когда кто-то спросил его, не тяготит ли его такая жизнь, он удивился и ответил, что лучшей жизни ему не нужно.
– Лучшей в каком смысле?
– В смысле приятного времяпрепровождения, – резко сказал Сверлов и оборвал разговор.
Ему вообще были свойственны резкость, отрывистые ответы и отсутствие той усыпительной и монотонной, но приятной мягкости голоса, которой отличаются французские intellectuels [53] и некоторые русские любители деликатных и продолжительных дискуссий. Это объяснялось, как мне кажется, тем, что всякий или почти всякий образ общения с окружающими был Борису Аркадьевичу непривычен и неприятен. Он знал из книг и по тому, как его учили и воспитывали, все правила, которыми руководствуются люди, вступая друг с другом в хотя бы кратковременные и условные, хотя бы чисто словесные отношения, но они неизменно оставались для него отвлеченной и нелюбимой наукой. «Я с каждым человеком говорю точно на иностранном языке», – заметил он. Это было довольно верное определение того характера речи, который неизбежно появлялся у Бориса Аркадьевича при встрече с каждым новым человеком; и тогда Борис Аркадьевич действительно начинал походить на иностранца, который хорошо знает чужой язык и правильно говорит – но говорит с усилием и некоторой бессознательной неохотой и враждебностью.
53
Интеллектуалы (фр.).
Он обладал несомненным юмором, но резким и недоброжелательным; суждения его носили почти всегда категорический характер. Ему было двадцать восемь лет.
Его появление в обществе Великого музыканта, Елены Владимировны и Франсуа Терье произошло следующим образом. Он сидел
54
Гарсон, кофе! (фр.)
– Посмотрите, Франсуа, – сказала она, обратившись к Терье с невольным испугом, – какое страшное лицо.
Борис Аркадьевич застучал палкой по столу и стучал до тех пор, пока к нему не подошел гарсон.
– Faites venir le maitre d’hotel, – сказал Сверлов.
Когда подошел метрдотель, Сверлов сказал:
– Je commande un cafe. Expliquez au garcon qu’il ne faut pas faire des gestes aux clients au lieu de reponse. On n’est pas dans un petit cafe de la Villette ici, je l’espere [55] .
55
Позовите метрдотеля… Я заказал кофе. Объясните лакею, что нечего делать жесты вместо ответа. Здесь, я полагаю, не кабачок на Виллет (фр.) – Перев. автора.
Кофе тотчас же был принесен, и Борис Аркадьевич замолчал, хотя в его глазах еще продолжала стоять тень того страшного выражения, которое испугало Елену Владимировну.
– Интересное лицо, – сказал Алексей Андреевич.
В эти минуты Борис Аркадьевич увидел меня и поклонился издалека.
– Вы его знаете? – спросил меня Франсуа.
– Знаю. Это очень милый молодой человек с мягким характером.
– En effet? [56] – сказала Елена Владимировна, которая казалась погруженной в разговор с Алексеем Андреевичем.
56
В самом деле? (фр.)
– Если хотите, я его вам представлю.
И Борис Аркадьевич попал таким образом в этот круг людей – и в то ограниченное ночное пространство, в котором были глаза Елены Владимировны, и голос Великого музыканта, и мелодический шум незримого оркестра; и на краю моих представлений об этом – смуглое лицо застрелившегося сутенера и липкие и отвратительные лица нищих с Севастопольского бульвара.
Борис Аркадьевич быстро узнал все отношения, связывавшие между собой этот круг людей; он сразу возненавидел Ромуальда, он был недоброжелателен к Франсуа, которого обидел тем, что сказал, что не читает новых писателей, а французов в особенности; и, встретясь глазами с Еленой Владимировной, он особенно пристально потом смотрел на какой-нибудь незначительный предмет, находившийся перед ним, точно изучал его. Он был необычайно скрытен; и только случайно я узнал, что нередко Борис Аркадьевич шел по пятам за Еленой Владимировной и Франсуа и сопровождал их всюду, без того, чтобы подходить к ним. Я имел возможность убедиться в этом три раза. Я знал, что Франсуа играет на скачках и ездит в Longchamps и Auteuil вместе с Еленой Владимировной; и однажды за разговором Сверлов мимоходом сказал, что не так давно на скаковом поле в St. Cloud он встретил знакомого, которого считал умершим.
– Вы любите скачки, Борис Аркадьевич?
– Терпеть не могу, – сказал Сверлов.
– Ваш друг, кажется, очень любит развлечения, – заметила мне Елена Владимировна.
– Кто же их не любит? Все любят.
– Вы меня не понимаете. Он всегда на Монмартре. Я там была четыре раза за последние две недели и каждый раз встречала его.
– Да, он, кажется, любит Монмартр, – сказал я.
Как-то вечером, решив отправиться в кинематограф и не найдя нигде подходящей программы, я пошел от скуки посмотреть revue «Oh, oh, dansons a Paris!» [57] в маленьком театре Монпарнаса, где было шесть girls [58] , одна певица с недовольным лицом и три актера, из которых самый высокий был директором труппы, владельцем театра, режиссером, автором и премьером; оркестр был ужасный, декорации тоже, публика была в кепках, а на сцене говорили и пели вещи, рассчитанные на невзыскательную парижскую публику окраин и небогатых кварталов. Я невольно вспомнил Россию, лето, провинциальные города и фарсы, разыгрывавшиеся в местных театрах, – впрочем, там все это было лучше.
57
Ревю «О, о, потанцуем в Париже!» (фр.)
58
Букв.: девушек. Здесь: танцовщиц (анг.).