Возвращение корнета. Поездка на святки
Шрифт:
— На медведя? С Макаром? — вскричал дядя, — вот это дело! — Он вскочил, скинул шубу, оставшись в одном ночном белье. — Хоть ты и стихи пишешь, но за эту новость уговорю взять тебя на охоту. Закрой окно… Бррр…
Он еще не успел одеться, как в комнату вошел отец и ни мало не удивился, увидя меня тут.
— Послал за Макаром, — начал он несколько смущенно. — Не съездить ли сегодня на медведя. Говорит, нащупал логово — за высоким бором, знаешь, в ложбине? Говорит, подойти хорошо можно…
— Да я уж готов, и даже поэта обещал взять, — ответил дядя, показывая на меня.
— Ну что ж, пускай едет. Ступай, спроси у матери и оденься теплее.
Живо натянув через голову фуфайку, шерстяную шапку, валенки, с шарфом и полушубком на руке, я выскочил на двор. Там еще никого не было, только Авдей, раскрывая ворота в скотный двор, выводил лошадей; ехали две подводы — санки и розвальни, но Воронка Авдей не запрягал —
Погода помягчала. Небо совсем желтого цвета, как в оттепель, набух снег, пожелтела и дорога, блещет, золотится колея. Но едва мы выезжаем за деревню в поле, налетает вдруг ветер, пронзительно посвистывая, вьется над землей, вздымает, развевает хвосты и гривы у лошадей. Ночью выпал снег, поле нетронуто чисто, ни одного следа, под ветром оно вспыхивает, пенится, как море. И облака на востоке уже белеют, вытягиваются, сплетаются в косы, голубеет даль — снова поворачивает на мороз. Егор жмется, подтыкает сено, забегают за сани, на подветренную сторону, собаки, — ветер пробирает до костей, — и я нетерпеливо жду, когда мы въедем в лес.
— Сиверко забирает, — говорит Егор, потягивая плечом.
— Дуй, не дуй — не к Рождеству пошло. Январь — году начало, зиме середка, — отзывается Макар и опять молчит, смотрит вдаль.
В лесу, действительно, теплее, совсем тихо, лишь где-то гулко ухает топор: рубят, верно, дрова; звук летит долго над деревьями, постепенно уходит ввысь. Навстречу нам идут одинокие возы с дровами, Егор останавливается, говорит с мужиком, спрашивает: «За дровами ездил?» или «Дровец посек?» — хотя это само очевидно; и сколько бы мы ни встречали подвод, Егор всех останавливает, всем задает тот же вопрос, отнюдь не смущаясь его ненужностью. Это — просто тяга поговорить, или же больше — чувство связанности, одной семьи: тут, не сходя с места, прожили века поколение за поколением, сроднились, смешались кровью. От наших саней мы сильно отстали, на одном из поворотов отец останавливает, привстав на санях, машет нам рукой, кричит что-то. Едем мы через Конанец, потом через Травосею, Круглыш — все столь знакомые мне места, но я с трудом узнаю их зимой, под снегом. А проехав по Долгому мосту через болотину, где летом столько ягод — морошки, клюквы, мы вздымаемся на Высокий бор, потом спускаемся к реке и едем по косогору; мест этих я почти уж не знаю; летом, видно, тут много малины. За косогором тихо, безветрено, даже непривычно уху. Теперь правит Макар, сидит молча, понуро: я не таким его представлял в лесу. Мне хочется о многом спросить: где медведь, как он нашел берлогу, не убежит ли он и не нападет ли на нас, но Макар на все вопросы мои отвечает одним каким-то неясным звуком. Зато Егор словоохотлив, возбужден:
— Будь покоен! Не уйдет! Ловит медведь, ловят и медведя, будь покоен, — говорит он опытным тоном, но я почему-то не верю ему; мне кажется, что Егор даже боится.
Мы останавливаемся у края поляны, Макар подходит к саням отца, что-то говорит ему, показывая на другой край. А поляна вся залита светом, слепит снег, радужно играет в лучах, как оперение какой-то птицы; молодой, редкий ельник на том краю похож под снегом на белых путников, придавленных ношей. Отец и дядя выходят из саней, идут, хромая; выскакиваю и я и еле могу ступить — отсидел ноги; семенят, вьются собаки.
— Ишь, пороша выпала, — говорит Макар, показывая на поляну, — обмять надо, как бы не увязнуть. Он те не увязнет, — добавляет он и смеется. Вот, так ноге-то способнее.
Вчетвером они обминают поляну, обламывают сучья на кустах, принаравливают ружья, а я всё не могу понять, — где же берлога? Егор толчется больше всех, хоть ружья у него нету; на тихий вопрос мой — спросить Макара или отца я почему-то не решаюсь — где же берлога? — он поспешно отвечает: «А под кустиком, под кустиком», — машет неопределенно рукой и бежит к лошадям. — «Отвести — кабы не испужались, не понесли». А Макар с шестом в руках идет уже по другому краю леса, крадется напряженно, как кошка, выгнув спину и, остановившись у старой сосны, молча указывает под ноги. Меня берет удивление, даже разочарование: место, как место, небольшое возвышеньице, пенек — неужели это берлога? Макар машет рукой, отец крестится, кричит: — «давай Бог», и оба с дядей они садятся за кусты, прилаживают на суку ружья, взводят курки. А Макар сует длинный шест куда-то под землю, тычет им долго, пока не раздается тихое бурчанье, вой, и тогда, отскочив, он бежит в сторону, кричит: «Ворон, бери!», кидается в снег за куст. Ощетинив шерсть, захлебываясь, исходя в хрипе, Ворон кидается вперед, вьется у пня.
— Бери, Волчок, бери! — кричит отец, и обе собаки с яростным храпом срываются к берлоге, подымая вихрь снега.
И как-то непостижимо быстро, так, что я даже не могу по-настоящему отдать себе отчета, свершается нечто, наполняющее меня ужасом, оцепеняющим холодом: с ревом высовывается над снегом острая, бурая морда, на секунду, замирая сердцем, я вижу разинутую пасть, два сверкающих клыка, розовую ленту языка, и тотчас же медведь вырастает, с необычайной ловкостью освобождает всё свое тело из берлоги и кидается на исходящих хрипом, сбившихся в клубок собак; но в это время хлопает рядом выстрел, совсем слабо, как будто только ударили хлыстом — у куста, где сидит дядя, вспыхивает желтый дымок. А когда я вновь отвожу глаза на берлогу, меня поражает, что медведь стоит на двух ногах, как человек — длится это только один миг! — потом рушится с ревом на передние лапы, устремляется вперед, и тут опять хлопает выстрел, на этот раз необычайно громкий: у куста, где сидит отец, вспыхивает огонь, я вижу, как ружье валится из рук отца, и сам он падает назад, на землю.
— А! — изо всех сих в ужасе кричу я, застыв на месте, а от берлоги, низко наклонив голову, прижимаясь к земле, ловко и легко валит, рыча и сопя, медведь прямо на отца!..
— Макар, бей, Макар! — слышу я, как кричит дядя, — что ты, дурак! — и вижу, что ружье у него открыто, дуло болтается, сам дядя ищет что-то по карманам, кругом себя, а отец лежит на спине, не шевелясь.
— А, а! — опять кричу я, закрывши глаза… И вдруг раздается голос Макара:
— Береги-и!
Затем вновь хлопает выстрел, что-то свистит мимо меня и, подавшись всем телом в сторону, подскочив в воздух, медведь рушится наискось, тащит тело еще несколько шагов, а на снегу, как брусничные ягоды, вяжутся одна за другой мелкие капли крови. В тот же миг, я вижу, подымается и садится отец, отирает голову, к нему бежит дядя, бегу я, рвутся, лают собаки.
— Что, что? — кричит дядя.
— Проклятое ружье? — отвечает отец, щупая плечо — надеюсь, что не переломило ключицу… Верно, заржавело где-нибудь в дуле. — Морщась от боли, он силится подняться, протягивает Макару левую руку: — Благодарю, Макар, в самый момент кончил — еще минута, и он помял бы мне кости, как пить дать…
— И медведь — костоправ, да — самоучка, — раздается голос сбоку и глупый смех; оглянувшись, я вижу Егора — он куда-то совсем исчезал и только теперь появился.
— Что ты так долго не стрелял, Макар? Заснул, что ли? — сердито спрашивает дядя. — У меня патроны запропастились куда-то, как на грех. — И я вижу, что отец чуть заметно улыбается.
— А у меня всего один заряд в дуле-то, ждал, пока боком повернет, — отвечает Макар.
А медведь лежит на снегу, левый глаз его широко открыт, прозрачен и чист, как будто зверь только притворяется, наблюдает за нами, но впились в снег когти, как четки, вяжутся одна на другую капли крови. Кругом бродят, нюхают собаки, почему-то совсем притихшие. Еще долго возятся с тушей, взваливают на розвальни; бьют ногами, рвутся лошади, приходится их привязать. Отец устраивается тоже в розвальни, рядом с тушей, облокачивается на левый бок, — сидеть он, видно, не может, — вытягивается на сене. Я еду с дядей в санках. Первое время он пасмурен, скоро, однако, отходит и вновь называет меня «поэтом», но мне неприятно, что он шутит; я думаю об отце, о Макаре, о мертвом медведе. Как быстро всё это кончилось!.. На улице уже начинает темнеть, воздух стал холоднее, острее; лес иногда редеет, и пространство между деревьями кажется наполненным застывшей, прозрачно-зеленой влагой. Не слышно ни одного звука, только бьется брюхо у лошадей, бегущих рысью, шипит колея. А когда мы выезжаем в поле, дома вдали чернеют, как горбы спящих животных, на западе широко разлился закат, и на этом багряном фоне отдельные силуэты деревьев походят на карандашные линии. Вьется, свистит ветер, полощет, как дымом, снежной пылью, забрасывает в глаза.