"Возвращение Мюнхгаузена". Повести, новеллы, воспоминания о Кржижановском
Шрифт:
И Эрнст Ундинг, наклонившийся всем корпусом навстречу рассказу, следил нетерпеливыми глазами, как барон, прервав рассказ, не торопясь, приблизился к торчавшим из глубины шкафа крючьям и опустил руку в топорщащийся карман старинного камзола.
– Ну вот, - повернулся Мюнхгаузен к гостю. В протянутой его руке алело сафьяном небольшое в золотом обрезе с кожаными наугольниками ин-октаво. Вот вещь, с которой я редко расстаюсь. Полюбуйтесь: первое лондонское издание еще тысяча семьсот восемьдесят третьего года.
Он отогнул ветхий истертый переплет. Зрачки Ундинга, вспрыгнув на титулблатт, скользнули по буквам: "Рассказы
– Боясь прослыть за шпиона, неизвестно как подобравшегося к дипломатическим тайнам, - продолжал Мюнхгаузен, снова отыскав подошвами край каминной решетки, - я поспешил спрятаться: открыв свою книгу - вот так, - я насутулился, подобрал ноги к подбородку, голову в плечи, сжался, сколько мог, и впрыгнул меж страниц, тотчас же захлопнув за собой переплет, как вы, скажем, захлопываете за собой дверь телефонной будки. В этот миг шаги переступили порог и приблизились к столу, на котором, сплющившись меж шестьдесят восьмой и шестьдесят девятой страницами, находился я.
– Должен вас перебить, - привскочил с кресла Ундинг.
– Как вы могли укоротиться до размеров вот этой книжечки? Это во-первых, а...
– А во-вторых, - ударил ладонью по сафьяну барон, - я не терплю, когда меня перебивают... И, в-третьих, плохой же вы, клянусь трубкой, поэт, если не знаете, что книги, если только они книги, иногда соизмеримы, но никогда не соразмерны действительности!
– Допустим, - пробормотал Ундинг. И рассказ продолжался.
– Случаю было угодно, что человек, чуть не заставший меня врасплох (кстати, это был один из онеров трепаной дипломатической колоды), привел и себя, и меня к новому расплоху: пальцы дипломатического туза, отыскивая какую-то там справку, скользя от переплетов к переплетам, нечаянно зацепили за сафьяновую дверь моего убежища, страницы разомкнулись, и я, признаюсь в некотором смущении, то растрехмериваясь, то снова плющась, не знал, как быть. Туз выронил сигару из рта и, откинув руки, опустился в кресло, не сводя с меня круглых глаз. Делать было нечего: я вышагнул из книги и, сунув ее себе под мышку: вот так, сел в кресло напротив и придвинулся к дипломату, колени к коленям: "Историки запишут, - сказал я, ободряюще кивнув, - что открыли меня вы". Отыскав слова, он наконец спросил: "С кем имею?!" Я опустил руку в карман и, молча, протянул ему вот это.
Прямо против глаз откинувшегося к спинке Ундинга проквадратилась визитная карточка - готическим шрифтом по плотному картону:
Пять строк, постояв в воздухе, перекувырнулись в длинных пальцах барона и исчезли. Маятник стенных часов не успел качнуться и десяти раз, как рассказ возобновился.
– Во время паузы, длившейся не дольше этой, я успел заметить, что выражение лица дипломатического лица меняется в мою пользу. Пока его мысли из большой посылки в малую, я услужливо пододвинул вывод: "более
Ундинг взглянул: на отогнутой странице меж разомкнувшихся абзацев из тонких типографских линеек длинная рамка: но внутри рамки лишь пустая белая поверхность книжного листа - иллюстрация исчезла.
– Ну вот. Моя карьера, как вам это, вероятно, известно, началась со скромного секретарства в одном из посольств. А затем... впрочем, минутная стрелка разлучает нас, любезнейший Ундинг. Пора.
Барон нажал кнопку. В двери просунулись баки лакея.
– Подайте одеться.
Баки - в дверь. Хозяин поднялся. Гость тоже.
– Да, - протянул Мюнхгаузен, - они сняли с меня мой камзол и срезали мне косицу. Пусть. Но запомните, мой друг, настанет день, когда эту вот ветошь (длинный палец, блеснув лунным овалом, пророчески протянулся к раскрытому шкафу), эту вот тлень, сняв с крючьев, на парчовых подушках, в торжественной процессии, как священные реликвии, отнесут в Вестминстерское аббатство.
Но Эрнст Ундинг отвел глаза в сторону:
– Вы перефразировали самого себя. Отдаю должное - как поэт.
Лунный камень опустился книзу. Нежданно для гостя лицо хозяина сплиссировалось в множество смеющихся складочек, как-то сразу старея на столетия, глаза сощурились в узкие хитрые щелочки, а тонкий рот, разжавшись, обнажил длинные желтые зубы:
– Да-да. Еще в те времена, когда я живал в России, они сложили про меня пословицу: "У всякого барона своя фантазия". "Всякого" - это позднее присказалось, - имена ведь, как и иное все, затериваются. Во всяком случае, льщу себя надеждой, что я шире и лучше всех других баронов использовал право на фантазию. Благодарю вас, и тоже как поэт поэта.
– Цепкая сухая ладонь схватила пальцы Ундингу.
– И как хотите, друг: можете верить или не верить Мюнхгаузену и... в Мюнхгаузена. Но если вы усомнитесь в моем рукопожатии, то очень обидите старика. Прощайте. Да, еще: крохотный совет: не всверливайтесь глазами во всех и все: ведь если просверлить бочку - вино вытечет, а под обручами только и останется глупая и гулкая пустота.
Ундинг улыбнулся с порога и вышел. Барону подали одеваться. Элегантный секретарь, шмыгнув в комнату, расшаркался и протянул патрону тяжелый портфель. Одернув лацкан фрака, Мюнхгаузен скользнул большим и указательным левой руки по обрезу папок, торчавших из портфеля. Мелькнули: протоколы Лиги Наций, подлинные документы о Брестском мире, стенограммы заседаний Амстердамской конференции, Вашингтонского, Версальского, Севрского и иных, иных и иных договоров и пактов.
Брезгливо сощурясь, барон Мюнхгаузен поднял портфель за два нижних угла и вытряхнул все его содержимое на пол. И пока секретарь и слуга убирали бумажные кипы, барон подошел к терпеливо дожидающемуся - на ручке кресла томику в сафьяне; томик нырнул внутрь освободившегося портфеля, звонко над ним защелкнувшегося.