"Возвращение Мюнхгаузена". Повести, новеллы, воспоминания о Кржижановском
Шрифт:
А к утру над подъездами и подворотнями домов уже висели пестрые желнерские флажки, По тротуарам шли люди с газетами у глаз, а по мостовой шли люди с винтовками на плечах. Так с первого же дня газеты и винтовки поделили нас всех: на тех, которые умирают, и на тех, за которых умирают.
Конечно, вначале все это было спутанно и неорганизованно. Круг из людей, обступив какого-нибудь нескладного солдатишку в длиннополой, под цвет земли шинели, радостно чему-то волновался:
– Вы за нас?
– Мы за вас.
Но впоследствии неясная черта, отделившая "тех, которые" от "тех, за которых", сделалась четче, вдоль линии прошла щель; щель разомкнула края и стала шириться.
Как бы то ни было, но первые
Помню, я даже забросил мой "Кризис аксиоматизма". Работа почему-то не ладилась. И иногда по ночам, тихо одевшись, я выходил на ночные улицы. Я точно знал часы, когда санитарные трамваи подвозят к лазаретам новые партии только что прибывшей из загадочного "там" битой человечины.
Обыкновенно мне не приходилось долго ждать. Из-за поворота улицы, глухо грохоча железом о железо, выкатывались черные, неосвещенные вагоны. Останавливались у подъезда. В дверях вспыхивал свет. Створы дверей тихо разжимались, и, пока по ступенькам, волоча носилки, топотали, перешептываясь, санитары, я, подойдя к приспущенным полотнищам летних санитарных вагонов, слушал, как меж полотнищами и крышей глухо, почти беззвучно ворочается и стонет искромсанная умирающая человечина. Вагоны очищали. А сзади, по рельсам, подползал новый груз.
Мне было трудно только смотреть. Я - здесь, притянутое там, - не мог так больше. Однажды, улучив момент, когда санитары, сгружавшие туши, протянутые меж длинных носилочных шестов, почему-то замешкались и в дверях произошел затор, я подошел к одним из носилок, поставленных второпях на короткие откидные ножки поперек панели. Носильщики, желая использовать опроставшуюся минуту, отошли в сторону и прикуривали. У туши, покрытой сплошь серой шинелью, никого не было. Я быстро пригнулся и приподнял сукно. Я почти ничего не видел. Перед внезапно запотевшими стеклами очков лишь прыгало и дергалось какое-то мутное пятно. Ноздри тронуло сукровицей и потом. Я пригнулся еще ниже, к самому уху того, что лежало под сукном:
– За нас? За меня? А меня-то, может, и нет. Так вот - нет. И выходит, что...
Вероятно, дернув за отогнутый край шинели, я сделал ему больно. Потому что вдруг оттуда из дергающегося пятна послышалось - тихо и надорванно: "Ыыы". Я разжал пальцы: суконная пола, упав, прикрыла пятно.
Домой я шел быстрым, куда-то торопящимся шагом. Но, дошагав до двери, долго не переступал порога. Я знал: там, в темном комнатном коробе, среди книжных знаков и числ, терпеливо дожидается примысл: 0,6 человека.
В эту ночь он долго мучил меня: неотступною пустью глазниц.
Тем временем на смену белым и розовым квадратам, лепившимся по стенам домов, пришли синие бумажные прямоугольники. Цифры годов, подымаясь по скале, близились и близились к моему так называемому призывному году. Далекое там, голубея с бумажных листков, звало все громче и ласковее: "Иди".
И мне казалось, что я расслышал его, это короткое простое трехбуквие.
Но однажды, у стыка улиц, я встретил знакомого врача. Прощаясь, я задержал его руку в ладони.
– Скажите...
– Что?
– Если шесть диоптрий. Берут?
– Д-да. Хотя...
– И семь?
– Нет.
Mы расцепили ладони. Доктор, отойдя на десяток шагов, обернулся было, взглянув на меня через плечо. И пошел дальше. У меня было тогда семь с половиной. Мой стеклянный придаток цепко держался за здесь. Не сходя с места, я разжал ему тугие металлические ножки и, держа на уровне лица, стал внимательно всматриваться в его огромные овально-раскосые двояковдавленные глаза. И не знаю: был ли то простой солнечный рефлекс или иное что, но в глазах придатка искрился острый и радостный блеск.
Тогда-то и начались мои мучительные бессонницы. Поздние блуждания по улицам я бросил. Теперь мне это уж ни к чему. Я не умел и не умею пить. Общество людей для меня хуже бессонниц. А надо было хоть чем-нибудь заполнить пустые и длинные бдения. Я купил себе тридцать две черных и белых резных деревяшки и стал играть по ночам в шахматы - сам против себя. Мне нравилась абсолютная бесплодность шахматного мышления. После длительной борьбы мысли с противомыслью, сосредоточеннейшей схватки ходов с ходами можно было ссыпать весь этот крохотный мирок, деревянный и мертвый, назад в коробку, и никаких следов от династий его черных и белых королей, от опустошительных войн, охватывавших все клетки мирка, не оставалось: ни во мне, ни вне меня.
Впрочем, в технике моей игры "меня против меня" была одна особенность, вначале заинтересовавшая ум: выигрывали у меня почти всегда черные.
Тем временем длинные гусеницы поездов увезли почти всех людей с винтовками. Оставались существа, руки которых годны были лишь для газет: нервно скомканные, пестрящие цифрой, то угрожающей, то лживо обещающей, газеты ото дня к дню менялись. Не существует (пока) чисто психологической статистики. Но, говоря схемами, можно утверждать, что диалектика войны заставила идти в смерть всех более или менее живых и закрепляла права на жизнь за всеми более или менее мертвыми. И если она умела лишь развести их, живых и мертвых, то новая сила, идущая вслед за ней, рано или поздно должна была бросить их друг против друга: как врагов.
И тогда уже чуялось приближение этой новой, еще никак не названной тогда силы. Из воздуха будто выкачивали, толчками огромного и медленного поршня, кислород. Становилось нестерпимо душно. Люди из здесь уже не могли и не считали нужным скрывать неприязнь к людям из там, которые одиночками, урвав двухнедельный отпуск у смерти, тщетно пробовали радоваться среди чужих им отсепарировавшихся людей.
Однажды, когда я перетирал тряпкой книжные полки, один толстый немецкий том, выскользнув из пальцев, мягко шлепнулся об пол. Задев глазом какую-то раскрывшуюся случайно строку, я внезапно потянулся к страницам книги. Оказывалось, что в языке жителей Фиджийских островов совершенно отсутствует слово "я". Дикари умеют обходиться без этого столь важного для нас знака, заменяя его чем-то подобным нашему "мне".