Возвращение на родину
Шрифт:
– Банкноты покойного хозяина, - отвечала она.
– Нашли у него в кармане, когда раздевали.
– Значит, он нескоро думал вернуться?
– сказал Венн.
– Этого мы никогда не узнаем, - сказала она.
Венну не хотелось уходить, ибо все, что было ему дорого на земле, находилось под этой крышей. А так как никто в доме в эту ночь не спал, кроме двух уснувших навеки, то не было и причины ему не оставаться. Поэтому он уселся на своем любимом месте - в каминной нише, и стал смотреть, как поднимается пар от двойного ряда подвешенных на веревочках банкнот и как они качаются взад и вперед в токе воздуха. Мало-помалу из мокрых и мягких они стали сухими и хрустящими.
В четыре часа тихо постучали в дверь. Это был Чарли, которого капитан Вэй послал узнать, не слышно ли чего о Юстасии. Впустившая его служанка молча посмотрела ему в лицо, как будто не знала, что отвечать, потом, махнув рукой в сторону каминной ниши, проговорила, обращаясь к Венну:
– Пожалуйста, скажите вы ему.
Венн сказал. Единственным ответом Чарли был слабый, невнятный звук. Он стоял совсем тихо. Потом сказал срывающимся голосом:
– Я хотел бы еще раз увидать ее.
– Это, я думаю, можно, - печально ответил Венн.
– Но сейчас тебе, пожалуй, надо бы скорей пойти сказать капитану Вэю.
– Да, да, хорошо. Только я очень бы хотел еще разок увидать ее.
– И увидишь, - произнес за их спиной глухой голос. Вздрогнув, они обернулись и увидали тощую, бледную, почти призрачную фигуру, закутанную в одеяло, нечто подобное Лазарю, восставшему из гроба.
Это был Ибрайт. Ни Венн, ни Чарли ничего не сказали, и Клайм продолжал:
– Ты увидишь ее. Будет еще время сказать капитану, когда рассветет. Вы тоже, Диггори, наверно, хотели бы ее видеть? Она сейчас очень красива.
Венн выразил согласие тел, что молча поднялся на ноги, я вместе с Чарли они прошли следом за Ибрайтом к лестнице, где Венн снял башмаки, и Чарли сделал то же. Затем они поднялись на лестничную площадку; там горела свеча; Клайм взял ее и провел их в соседнюю комнату. Здесь он подошел к кровати и откинул простыню.
Они стояли молча, глядя на Юстасию, которая на смертном ложе затмевала все свои прежние облики. Было бы неправильно назвать ее лицо бледным, это значило бы опустить то особенное, что сейчас проявлялось в нем и было белее белизны; казалось, это лицо светится. Тонко вырезанные губы таили в уголках мягкую усмешку, как будто чувство собственного достоинства только что побудило ее умолкнуть. Вечная неподвижность сковала их в миг перехода от страсти к примирению. Темные ее волосы лежали свободнее, чем когда-либо доводилось видеть тем, кто сейчас на нее смотрел, и окружали ее лоб, как лесная чаща. Величавость, которая раньше казалась даже чрезмерной для обитательницы сельского жилища, теперь наконец обрела гармонирующий с ней фон.
Все молчали; потом Клайм закрыл ее и отвернулся.
– Теперь пойдем сюда, - сказал он.
Они зашли в альков, где на кровати поменьше лежал другой усопший Уайлдив. В его лице не было такого покоя, как у Юстасии, но и его осеняла та же светлота юности, и теперь бы всякий, глядя на него, согласился, что он был рожден для более высокой доли. Единственным, на чем отпечатлелась его недавняя борьба за жизнь, были кончики его пальцев - истертые и израненные в предсмертных попытках за что-нибудь уцепиться на каменных стенах водоема.
Ибрайт был так спокоен, он так скупо ронял слова, что Венну показалось, будто он смирился духом. Только когда они вышли из комнаты и остановились на площадке, проявилось его истинное душевное состояние. Он сказал со странной улыбкой,
– Это уже вторую женщину я убил в нынешнем году. Я многим виноват в смерти моей матери - и я главная причина смерти моей жены.
– Как?
– спросил Венн.
– Я наговорил ей жестоких слов, и она ушла из дому. А я не позвал ее назад, пока не стало слишком поздно. Это мне надо было утопиться. Было бы милосердием к живым, если бы река меня поглотила, а ее вынесла на берег. Но я не могу умереть. Те, кому надо бы жить, лежат мертвые. А я вот - живу!
– Нельзя же так взваливать на себя все преступления, - сказал Венн. Этак можно сказать, что родители повинны в убийстве, которое совершил сын, потому что без них его бы не было на свете.
– Да, Венн, это верно, но вы не знаете всех обстоятельств. Если бы богу было угодно уничтожить меня, это для всех было бы лучше. Но я уже привыкаю к ужасу своего существования. Говорят, приходит время, когда человек начинает смеяться над несчастьем от долгой к нему привычки. Для меня это время, наверно, скоро настанет!
– Цель у вас всегда была хорошая, - сказал Венн.
– Зачем же вы говорите такие страшные речи?
– Не страшные, нет. Только безнадежные. И больше всего я печалюсь о том, что ни человек, ни закон не могут покарать меня за то, что я сделал.
КНИГА ШЕСТАЯ
ЧТО БЫЛО ДАЛЬШЕ
ГЛАВА I
НЕИЗБЕЖНОЕ ДВИЖЕНИЕ ВПЕРЕД
Историю гибели Юстасии и Уайлдива долго еще рассказывали по всему Эгдону и даже далеко за его пределами. Все, что было известно об их любви, преувеличивалось, искажалось, приукрашалось и переиначивалось, так что в конце концов действительность имела уже мало сходства со своей подделкой, творимой окрестными языками. Но в общем внезапная смерть не уронила достоинства ни мужчины, ни женщины. Судьба милостиво поступила с ними, одним взмахом оборвав их заблудшие жизни, вместо того чтобы, как это чаще бывает, позволить каждой медленно затухать в тусклой скудости сквозь долгие годы, приносящие только морщины, заброшенность, разрушение.
Те, кого эти события ближе всего касались, восприняли их несколько иначе. Посторонний человек мог бы во всем происшедшем увидеть просто еще одни случай, о каких он слыхал и раньше, но когда удар обрушивается непосредственно на вас, никакое предшествующее знание не служит подготовкой. Самая внезапность утраты вначале как-то приглушила чувства Томазин, но затем - и, казалось бы, вопреки логике - сознание, что потерянный супруг далеко не был образцом добродетели, нисколько не уменьшило ее скорбь по нем. Даже наоборот, это обстоятельство словно бы украшало умершего мужа в глазах его юной жены, как бы служило облаком, необходимым для радуги.
Но страх перед неизвестностью прошел. Кончились смутные опасения, терзавшие ее, когда она думала, что может оказаться в роли покинутой жены. Тогда грозящая беда могла быть лишь предметом глухих трепетных догадок, теперь это было нечто постигаемое рассудком, ограниченное зло. Да и главное содержание ее жизни - малютка Юстасия - была при ней. В горе Томазин было смирение, в ее отношении к миру не было вызова, а когда так бывает, это знак, что потрясенная душа склонна утихнуть.
Если бы нынешнюю печаль Томазин и дремотное спокойствие Юстасии, облекавшее ее при жизни, можно было измерить какой-то единой мерой, весьма вероятно, что показания бы сошлись. Но прежняя яркость Томазин превращала в тень то, что в более сумрачном окружении само было бы светом.