Возвращение на родину
Шрифт:
– Да, боюсь, мы оба остываем, я это вижу не хуже тебя.
– Она печально вздохнула.
– А как безумно мы любили два месяца назад! Ты никогда не уставал любоваться мной, а я тобой. Кто бы подумал, что скоро мои глаза уже не будут для тебя так прекрасны и твои губы для меня так сладки. Два месяца - может ли это быть?.. Однако это правда!
– Ты вздыхаешь, дорогая, как будто жалеешь об этом; это добрый знак.
– Нет, я не об этом вздыхаю. У меня много есть о чем вздыхать, как было б и у всякой женщины на моем месте.
– О том, что все твои надежды рухнули из-за брака с неудачником?
–
Ибрайт положил руку ей на плечо.
– Ты только не думай, моя неопытная девочка, что я так уж и не умею восставать, в самом возвышенном, прометеевском стиле, против богов и судьбы. Я всего этого столько сам испытал, сколько ты и понаслышке не знаешь. Но чем больше я наблюдаю жизнь, тем яснее вижу, что нет ничего особенно высокого в самом высоком общественном положении, а потому и нет ничего особенно низкого в моем положении торфореза. И если самые богатые дары фортуны, на мой взгляд, не имеют большой цены, то для меня не такое уж большое лишение, когда она их отнимает. Поэтому я пою, чтобы время шло быстрее. Но неужели в тебе не осталось хоть немножко нежности ко мне и тебе жаль, что у меня выдалась веселая минута?
– Во мне осталось еще немного нежности к тебе.
– Ах, в твоих словах уже нет прежнего аромата. Вот так и умирает любовь вместе с удачей.
– Я не могу это слушать, Клайм, я рассержусь, - сказала она, и голос ее сорвался.
– Пойду домой.
ГЛАВА III
ОНА РЕШАЕТ БОРОТЬСЯ С УНЫНИЕМ
Несколько дней спустя в самом конце августа Юстасия и Ибрайт сидели за своим ранним обедом.
Юстасия в последнее время была какой-то вялой и молчаливой. В ее прекрасных глазах застыло скорбное выраженье, которое, по заслугам или нет, невольно вызывало жалость в каждом, кто видел ее раньше, во время расцвета ее любви к Ибрайту. Настроение мужа и жены менялось обратно их реальному состоянию: Клайм, пораженный недугом, был весел; он даже пытался утешать ее, за всю жизнь не испытавшую и минуты физического страданья.
– Ну развеселись же, дорогая, все еще уладится. Я, может быть, скоро опять буду видеть так же хорошо, как раньше. И я торжественно обещаю тебе, что брошу резать дрок, как только смогу делать что-нибудь получше. Ты же не можешь серьезно желать, чтобы я целый день сидел дома без дела?
– Но это так ужасно - простой рабочий! Ты, человек, который видал свет, и говоришь по-французски и по-немецки, и способен на в сто раз лучшее, чем эта работа.
– Должно быть, когда ты впервые увидела меня и услыхала обо мне, я представлялся тебе в золотом ореоле - человек, который бывал во всех знаменитых местах, участвовал в пышных празднествах, одним словом, этакий пленительный, очаровательный, неотразимый герой?
– Да, - сказала она, всхлипывая.
– А теперь я бедняк в коричневой коже.
– Не дразни меня. Но довольно. Больше я не буду унывать. Сегодня я намерена пойти из дому, если ты не возражаешь. В Восточном Эгдоне устраивают деревенский пикник - угощенье и танцы на открытом воздухе, и я пойду.
– И танцевать будешь?
– Отчего бы и нет? Ты же поешь?
– Ну, ну, как хочешь. Мне прийти за тобой?
– Если не слишком поздно вернешься с работы. Но вообще-то не утруждай себя. Дорогу домой я знаю, и на пустоши я никогда и ничего не боялась.
– И ты так жаждешь развлечений, что ради этого готова пройти весь путь до деревни?
– Ну вот, тебе не нравится, что я пойду одна! Клайм, ты уж не ревнуешь ли?
– Нет. Но я пошел бы с тобой, если бы это было тебе приятно; а впрочем, пожалуй, не надо, я и то уж, наверно, порядком тебе надоел. А все-таки мне почему-то не хочется, чтобы ты шла. Может быть, ревную; да и у кого же больше оснований для ревности, чем у меня, полуслепого мужа такой красавицы?
– Ох, не надо так думать. Отпусти меня, не отнимай у меня крупицы радости!
– Да что ты, я готов всю свою тебе отдать, дорогая моя женушка. Иди и делай что хочешь. Да и кто может запретить тебе, даже если это просто твой каприз? Мое сердце еще принадлежит тебе, а за то, что ты меня терпишь, хотя я для тебя сейчас только обуза, я обязан тебе благодарностью. Да, иди одна и блистай. А я уж покорюсь своей судьбе. На таком собрании люди стали бы меня избегать. Мой серп и рукавицы - это вроде трещотки прокаженного, которой он всех предупреждает: "Уходите с дороги, чтобы не увидеть зрелища, которое может вас опечалить!"
Клайм поцеловал ее, надел свои поножи и ушел. Когда она осталась одна, она уронила голову на руки и сказала сама себе:
– Две погибших жизни - его и моя. Вот к чему я пришла! Право, я, кажется, с ума сойду.
Она стала думать, каким бы способом хоть немного улучшить их теперешнее положение, и ничего не придумала. Вообразила, как все эти бедмутские девицы, узнав, что с нею сталось, скажут: "Посмотрите на эту гордячку, для которой никто не был достаточно хорош!" Для Юстасии нынешнее ее положение было такой насмешкой над всеми ее надеждами, что смерть представлялась ей единственным выходом в случае, если б небо вздумало еще усугубить свою иронию.
Внезапно она встрепенулась и воскликнула:
– Но я сброшу все это с себя! Да, сброшу! Я буду едко-остроумной и иронически-веселой, я буду смеяться над всем на свете! И начну с того, что пойду на эти танцы.
Она поднялась к себе в спальню и оделась с особой тщательностью. Если бы кто видел ее в эту минуту, он бы, пожалуй, согласился, что в иных случаях красота может служить оправданием бунтарских чувств. Даже человек, не слишком ей сочувствующий, видя, в какой тупик загнал эту женщину столько же случай, сколько ее собственная опрометчивость, сказал бы, что у нее есть веские основания вопрошать Вышние Силы, по какому праву она, существо столь законченного изящества, поставлена в условия, при которых ее прелесть становится скорее проклятием, чем благословеньем.