Возвращение Орла
Шрифт:
Впрочем, где они?
Тимофеич сидел под наполеоновским дубом на рюкзаке, на коленях лежала струнами вниз гитара, на гитаре список ядерного десанта, в котором не хватало пока семи галочек. Два десятка ребят вокруг своих рюкзаков кучками стояли на площадке перед горкой, балагурили, посматривали на часы – как обычно перед отъездом… Хотя Тимофеич и без списка знал, кого ещё нет, он с нервной размеренностью тыкал остриём карандаша в неотмеченные фамилии: Алексеев, Волков, Жданов, Ненадышин, Ощепков, Паринов, Скурихин…и снова – Алексеев, Волков, Жданов, Ненадышин, Ощепков, Паринов, Скурихин… и опять – Алексеев, Волков, Жданов, Ненадышин, Ощепков, Паринов, Скурихин…
«И оно мне было надо?»
Орликов
Но в это утро демон жажды схватил его за горло, – демон утренней жажды привычного пьяницы, требующей утоления на каждой станции по пути в геенну огненную.
О.
Застонал и, похоже, вынырнул из пьяного сна – глотнуть живого воздуха, лежащий с другой стороны дуба предобтр Орликов.
– Явился, – брезгливо вздохнул Тимофеич.
Какой-никакой, но Орликов понял, что это о нём, и, подняв из кучи с вещами голову, приоткрыл (разлепил) по-птичьему правый глаз – медленно, но чрезвычайно выразительно:
«Что-что?»
– Что-что…– обречённо качнул головой Тимофеич, – явился… нам во всей красе через двести лет русский человек. Эх!..
– Ч-через ск-колько? – переспросил уже голосом трясущийся Орликов.
– Через сто восемьдесят девять, – уточнил после секундной паузы, чтобы сосчитать точно, Тимофеич, и продолжил нервно тыкать карандашом в фамилии.
– То-то!.. – как будто успокоился Орликов и сделал попытку подняться на ноги, покачнулся, но, держась за дуб, всё-таки встал и даже сделал два шага.
– Да, время у тебя Михал Васильич ещё есть… Где же их носит?
Орликов мысли Тимофеича, конечно, не понял, но от дробного стука грифеля, сморщился, видно резонировало в пожижевших мозгах.
– Ч-ч-что ты, били-мыли, тычешь, больно же! – Орликов, начальник рентгено-импульсного ускорителя РИУС-5, с трудом (его ломало, ох как его ломало!) через силу полуулыбнулся, то есть улыбнулся как бы не до конца, чтобы можно было съехать с улыбки в любую сторону, – больно, били-мыли, больно! – подтвердил в ответ на удивлённый взгляд Тимофеича, – не т-тычь, били-мыли, не тычь! – и задышал, как после стометровки.
«И этот ещё!.. О, господи…»
– А как их ещё пошевелить? – только чтоб отстал и не вонял (и пахло от Орликова… ох, как пахло!..)
– Л-ластиком потри, – посоветовал трясущийся Орликов, – п-п-пе-ереверни карандашик-то.
– Может на них ещё и мёдом покапать? Время уже… хорошо автобуса ещё нет.
– Х-х-хо-орошо, били-мыли, секретаря парткома нет с «папой», – теперь предобтр Орликов заставил себя улыбнуться во весь рот, удобная позиция для перехода на необходимое сейчас Орликову панибратство, если бы не жуткий запах, которого, впрочем, сам Орликов не чувствовал, – налил бы грамм п-п-пя-пятьдесят, а то ведь сдохну. Знал, кто-кто, а непьющий Тимофеич всегда со спиртом, тем более на пути в колхоз.
Предобтра раньше всех других подвёз к Горке на мотоцикле Женька Паринов, прямо из гаража, где Михаил Васильевич три недели как жил-пил-погибал, но, похоже, запасы горючего кончились, а то, как же, вытащили бы его оттуда, хоть в колхоз, хоть в райком, хоть в баню, хоть в царствие небесное.
Тимофеич поморщился – и от вони, и от дурацкого этого «били-мыли», индикатора орликовского состояния, и от очередного своего не менее дурацкого положения: налить нельзя – вокруг столько подчинённых, которыми ему теперь, видишь, рулить в колхозе, причём из-за этого алкаша, вместо него едет старшим, как тут сразу начинать с налива ему же? И не налить нельзя, мучается, сдохнуть, положим, и не сдохнет, видно же, что с утра похмелён, хотя… но не к молодым его отпускать просить, нальют, ещё нальют, и потешаться будут над пьяным начальником ускорителя. «Ластиком, больно… вот хитрованец!». Вздохнул, отложил в сторону гитару, достал из рюкзака кулёк.
– На, там всё есть, только уйди куда-нибудь… – «как знала про Орла, – подумал непьющий Тимофеич о жене, – фляжку в пакет с снедью сунула, не вынимать же, ещё подумает чего».
– Ти-тимофеич, Тимо-мофеич!.. – захлебнулся в благодарности предобтр и неровно затрусил к ближайшим кустам.
Они с Орликовым были из той славной когорты физиков 60-годов, которых можно было бы назвать первыми – первыми, кто начал работать на промышленных отечественных ядерных аппаратах, сначала в Семипалатинске, потом уже на стационарной базе в Лыткарино, вернее в Тураево, промзоне рядом с городом, где в середине букета секретных «ящиков» торчала труба-тычинка ядерного центра НИИПа. Не друзья, но друзья. Вернее – друзья, но не друзья. Орликов был с самого начала везунчиком, блестящий специалист, золотая, хвалился, медаль в школе, дипломант-стипендиат с харизмой победителя, всё ему давалось на ура – и семипалатинские полёты на легендарном атомном самолёте, ядерной жар-птице «Аисте», и первый ускоритель, РИУС, сразу доверили ему, а Тимофеич шёл ту же дорогу без блеска, именно шёл, а не летел. Орликов – летел, потому ещё с Семипалатинска за ним и осталась так подходившее ему во всех отношениях прозвище – Орёл, иногда Орлик, ибо – Орликов. Потом с Орлом что-то случилось… нет, опять не так… потом что-то случилось с Тимофеичем, и он в середине второго десятка ядерной карьеры не запил, как Орёл, как все, и, белая ворона, практически не пил до сих пор. И это при самой большой норме расхода ректификата на его «БАРСе» по сравнению с другими аппаратами и установками.
Тимофеич-наблюдатель
Вселенная существует лишь потому, что существует наблюдающий её.
Вульгарная формулировка антропного принципа
Когда волна обязательных выездов в подшефные совхозы под эгидой славной КПСС накрыла и оборонку, Тимофеич занял позицию принципиальную: «Без меня!». Товарищи учёные, доценты с кандидатами, кончали свои опыты, гидрит и ангидрит, и нестройными рядами шествовали на поля родины мимо него. Но прошло от песни Высоцкого, точнее от 72 года, когда она спелась, лет, может быть, десять, и Тимофеич услышал в себе кроме ярого неприятия колхозного движения ядерщиков, и некую тягу «туда, в поля», которую сначала классифицировал как желание убежать от разрастающейся тоски во чреве самой науки, потом почувствовал и «родство с полем», в том смысле, что родная его наука начала болеть болезнью, которая в полях уже бушевала вовсю, отчего они и обезлюдели, ощутил какую-то глубинную родственность перманентно загибающемуся сельскому хозяйству, потянуло сильнее, как только что заболевшего человека тянет навестить умирающего родственника: каково это – умирать? И мне ведь, время придёт, туда… Со стартом перестройки, когда чуть не чепчики в воздух бросали – ура, свобода! – его, наоборот, придавило: какая детскость, думал он, делить – колхоз, наука… беда выше – обозначился вектор на умаление (он тогда даже в мыслях выражался осторожно) общего и верховенствующего над всеми этими колхозами и науками собственно народа, почувствовал силы, разрывающие его структуру, плоть, как почувствовал и сопротивление ей, выражавшееся неявно, коряво и губительно – взять хоть ту же эпидемию пьянства… И ему уже самому захотелось вылезти из одинокого подвального кабинета в поле, « в люди», где можно получше увидеть, что же происходит… Только увидеть. Понаблюдать.
А уж когда собралась и эта молодая команда, каждый год рвущаяся – против течения – в колхоз, он не выдержал и в первый раз согласился… Понаблюдать.
«Товарищи учёные, доценты с кандидатами…»
Наблюдатель должен находиться в стороне, потому-то он никогда никуда не вступал и старался ни в чём показательно-массовом не участвовать. Делал своё дело и был уверен, что движитель всего и вся – деланье каждым своего дела. Не вступал даже не из нравственной брезгливости, не из-за непереносимости лицемерия, которым ткётся ткань власти абсолютно любого уровня, а больше из убеждения, что из человека, находящегося внутри системы, наблюдатель, а, значит, и пониматель, никакой. Несколько раз его из уважения выбирали в президиум профсоюзных собраний, и он начинал чувствовать себя препогано, как леоновский Матвей-банщик, которого словно втихомолку ограбили, выбрав в Совет – не на кого становилось жаловаться. Поэтому ли? Нет, Тимофеич просто сразу переставал понимать происходящее, плывя вместе со всеми. А куда? Это можно увидеть только со стороны, будучи наблюдателем. По большому счёту, без наблюдателя, льстил себе Тимофеич, и корабль не корабль, во всяком случае – не плывец. Тем более, что он, физик, кое-что знал и про антропные принципы. Немного смущало его, что таких, «сторонних», с каждым годом становится больше и больше, все обочины в наблюдателях, но потом отделил себя и от этих обочинных – никакие они не наблюдатели, у них просто уже свой корабль, только плывущий в другую сторону, и за ними самими нужно было приглядывать.
Физик чувствовал (наблюдатель видел), как система «народ» год за годом теряла энергию. Нет, он не читал статотчётов и газет, тем более, что ракет запускают как никогда много и успешно, один «буран» чего стоит, молодой петушок из кремля кукарекает задорно, не то, что до него старые каплуны; не особенно его раздражали пустеющие магазины – глупо, конечно, не уметь накормить страну, сидя на самых жирных и обширных чернозёмах, но когда и ели-то от пуза? и нужно ли?.. и даже сообщение о проведённой четыре месяца назад американскими экспертами во главе с каким-то Бейкером, госсекретарём, контрольной инспекции – где? – на их родном ядерном полигоне в Семипалатинске! – только обидно царапнуло по сердцу старого нестарого ещё ядерщика, но не много добавило к ниспадающей кривой – он-то, наблюдатель, смотрел на составляющие систему первоэлементы, элементарные частицы, на людей вокруг себя, и вот тут-то грустнел капитально.