Вполне современное преступление
Шрифт:
Несколько обескураженный, мсье Ле Невель запротестовал: лгать он, конечно, не умеет, но вовсе не желает отягчать участь своего сына. Он признал, что не проявил в отношении него достаточного терпения и дважды повторил:
— Недружно мы с ним жили. Вот и все!
Мадам Ле Невель подтвердила показания своего супруга, человека сурового, но справедливого. Однако она утверждала, что, насколько ей известно, Жан-Мари не совершил ничего дурного.
— Это не в его характере, уж поверьте мне!
Когда ее спросили, почему отец с сыном жили недружно, она ответила:
— Мы с мужем держимся строгих принципов. А Жан-Мари — другое поколение, у них свои понятия.
Мсье Логан был человеком совсем иного типа; добродушный, жирный, с сальными волосами, он хвастался, что легко ко всему приноравливается и счастлив везде, куда его ни забрасывает судьба, ко всем людям он относится дружески, а уж тем более к своему сыну, Жоржу, которым вполне доволен.
— И я этим горжусь, господа судьи!
Когда председатель суда напомнил ему, что он в свое время был осужден за сутенерство, этот добродетельный отец семейства признал, что в ту пору действительно сбился с правильного пути:
— Я тогда молодой был. Меня можно извинить.
— Вам было сорок лет, — подчеркнул председатель суда.
Мсье Логан пошарил
— Но теперь, — сказал он, — я честно зарабатываю себе на жизнь. Я держу ресторан.
Его жена, родом с Мартиники, с безупречной матово-смуглой кожей, изложила перед судьями несколько иную точку зрения: все заботы лежали на ней, а муж только и знал, что играть в карты или дремать. Да разве при таком вот поведении может он служить для сына хорошим примером?
— Ну а сами вы, — спросил ее председатель, — подавали ли вы ему хороший пример?
— Я старалась, — ответила она, — но во Франции с белыми не поспоришь.
Председатель суда отпустил ее и справился, все ли свидетели были опрошены. Судебный исполнитель ответил, что все. Тогда секретарь суда, понизив голос, посовещался с судьями, адвокаты тем временем тоже обменялись между собой своими соображениями, правда гораздо менее сдержанно; журналисты оживленно разговаривали на своих скамьях. Перерыв длился всего двадцать или тридцать секунд. Потом во внезапно воцарившейся тишине председатель суда предоставил слово обвинителю. Без лишних церемоний прокурор встал со своего места и, откашлявшись, объявил, как о некоем исключительном факте, хотя всем это давно уже было известно, что я отказался предъявить гражданский иск. Столь благородное поведение помогает ярче нарисовать мой портрет, а также позволит лучше разобраться в деле. Он напомнил о моем крестьянском происхождении, о суровом детстве, о моей тяге к учению и о профессии учителя, которой я посвятил себя с пылом «истого подвижника». Говорил он без пафоса, сдержанно и убежденно, но его похвалы повергали меня в смущение. Пройдя через микрофон, эти истины начинали звучать фальшиво. Мое прошлое не было ни искажено, ни извращено, но, вынесенное на публику, принимало какой-то иной характер. Оно утрачивало привычные мне черты. Люди оборачивались, чтобы посмотреть на меня, и их взгляды, пристальные или косые, внушали мне робость. Я сидел с идиотским видом на своей скамье, плотно стиснув колени, и мне казалось, что я вызываю жалость, что мне подают милостыню. Потом мсье Орпуа сделал перепись добродетелей Катрин, совершенно напрасно упирая на ее скромность. Он прославлял ее любовь к книгам, называл магазин в Барселонетте «микро-храмом культуры», а нашу парижскую жизнь провозгласил чудом смирения: двое пенсионеров, связанных между собой безграничной нежностью, вели незаметное существование в рабочем квартале. Затем он воздал хвалу нашей любознательности, нашим современным вкусам, передовым взглядам и говорил об этом так, словно бы пожилой возраст сам по себе является неким порочащим фактом, вызывающим предубеждение, которое необходимо во что бы то ни стало рассеять. Он изобразил нас страстными поклонниками кино, «семенящими под ручку» по тротуару улицы Севр, — так он приступил к рассказу о событиях 25 апреля. Я обратил внимание на то, что он избегал распространяться об издевательствах над нами в вагоне метро между станциями Дюрок и Ла Мотт-Пике. Зловещий характер этого эпизода как бы ускользнул от его внимания. Чувствовалось, что он спешит воссоздать обстановку бульвара Гренель: враждебная мостовая, столбы надземного метро, бросающие густую тень, из этой тени появляются хулиганы. Его отчет о нападении звучал патетически. Мы с Катрин попали в западню, нас душили цепкие пальцы. Под рев трубы на нас обрушились пощечины, удары кулаков, бандиты потешались, видя, в каком мы состоянии. Серж и Чарли особенно старались. Сидя между Соланж и Роланом, я вновь переживал эту чудовищную драму и не в силах был сдержать дрожь. Мне думалось, что присутствующих должен был потрясти этот рассказ, однако вскоре я убедился, что этого и в помине не было. Они лишь вежливо прислушивались к словам прокурора одни улыбались, желая продемонстрировать, что вполне способны оценить искусство оратора, другие держались сдержанно и равнодушно, как подобает воспитанным людям. Чтобы расшевелить моих современников, наверняка нужны куда более поражающие акты насилия. Правда, присутствующие немного оживились, когда прокурор потребовал пятнадцати лет тюремного заключения для Сержа Нольта, двенадцати лет для Шарля Пореля и по пяти лет для их сообщников. Эти цифры, казалось, нисколько не взволновали обвиняемых, зато вызвали блеск в глазах возбужденных зрителей, точно на ипподроме, во время скачек. В восемь часов десять минут мсье Орпуа опустился на свое место, и председатель закрыл заседание. В коридорах суда два журналиста пожелали узнать о моих впечатлениях. Не будь здесь Ролана, который повел себя очень решительно, я не сумел бы от них отделаться. Позже, когда Робер вез меня в своей машине, он заявил, что я был неправ.
— Рано или поздно они добьются своего, ты заговоришь, — сказал он. — Это народ настырный.
С трудом шевеля губами, я ответил, что будущее покажет.
XI
На следующее утро я почувствовал, что мне просто необходимо немного пройтись по улице, вместо того, чтобы целый день кружить по квартире — из спальни в кухню, из кухни в гостиную. Скованные холодом облака, скучившись, нависали над крышами, сея снежную пыль, не достигающую земли. Подходя к магазинчику, где продавалась периодика, я ускорил шаг, твердо решив даже не глядеть на витрину. Однако остановился, меня потрясло слово «приговор», напечатанное жирным шрифтом. Я вошел в магазинчик. Заголовок гласил: «Сегодня — приговор банде Нольта». Другие заголовки тоже привлекли мое внимание, и голова моя закружилась. Вместо одной газеты я купил целых пять и, кое-как сложив их, сунул под мышку. По тротуару забарабанил дождь, по небу бежали тучи, почти задевая дымовые трубы. Ветер, ворвавшийся на улицу Вьоле, швырял пригоршни полузамерзших капель мне прямо в очки. Когда я добрел до дома, от промокших газет на меня пахнуло школой и деревней. Я положил их на стол в гостиной, словно ученические тетрадки, которые должен был проверить. Через полчаса я уже прочел все интересовавшие меня статьи. Они освещали два обстоятельства дела, которые до сего дня были мне неизвестны. Первое касалось маленькой брюнетки-адвоката, которая защищала Патрика Вааса. Я узнал, что ее зовут Жаклин Сера, что ее дед и отец были знаменитыми гинекологами — кстати, того хирурга, который в 1929 году оперировал Катрин, звали Леопольд Сера — и что ей пришлось спешно, без подготовки заменить
Само собой, мнения разделялись при комментариях обвинительной речи мсье Орпуа. Консервативные газеты хвалили «патетическую объективность» прокурора, тогда как те прогрессивные издания, которые я обычно читал, находили, что его красноречие отдает мелодрамой. Они упрекали его также в том, что он подчеркивал порочность Сержа Нольта, пропустив мимо ушей мнения психиатров, которые в своем заключении отмечали ослабление у обвиняемого чувства ответственности. Наконец они сожалели, что этот рьяный защитник общества столь нечувствителен к социальному аспекту дела, явно бросавшемуся в глаза. Тут я был с ними не согласен, поскольку мсье Орпуа, подробно останавливаясь на моем скромном происхождении, уделял при этом также достаточно внимания той среде, в которой выросли обвиняемые. Сверх того, я был удручен, что жестокость Сержа и Чарли, их зверская расправа с Катрин вызвали у моих излюбленных газет лишь весьма туманное неодобрение, тогда как их конкуренты, принадлежавшие к правым консерваторам, довольно решительно негодовали по этому поводу.
Я подошел к окну взглянуть на потоки дождя. Ветер гнал дождевые капли, расплющивал их о стекло, и крошечные ледышки таяли, скользя вниз. Я вспомнил о составленном мною когда-то тексте школьного диктанта, который начинался словами: «Земля курится. Камень блестит». Было это, верно, в двадцатом году. Моя первая работа. Мне исполнилось восемнадцать лет, и у меня было тринадцать учеников: семь девочек и шесть мальчиков, все они сидели, не сняв галош, и от всех шел запах хлева. Гудела печка, из нее вырывались облачка углекислого газа. На улице шел снег, а в моем диктанте говорилось о дожде. Я верил в свое призвание. Мне казалось, что орфография способна возвести этих крестьянских ребятишек в дворянское достоинство. Исправляя красным карандашом их ошибки, я мечтал о демократическом народном правительстве. И вот сейчас, прочитав газеты, я ощутил тоску по былому своему идеализму, который некогда давал мне такое ощущение счастья и который нынешние мои разочарования готовы были задушить.
Звонок в дверь: мадам Акельян принесла мне письмо со штемпелем Лос-Анджелеса.
— Я подумала, оно спешное, — пояснила она.
Весьма наивный предлог, лишь бы что-то разнюхать и выспросить новости о процессе. Как и у всех жильцов, у меня на нижнем этаже имелся ящик для корреспонденции.
— Нет. Это не спешное, — ответил я, положив письмо на буфет, хотя сам сгорал от нетерпения прочитать его.
Мадам Акельян в растерянности посмотрела направо, потом налево, недовольно бурча: накануне она убиралась, а сегодня комната уже снова захламлена. Я придерживался иного мнения, но она быстро направилась в кухню и вернулась вооруженная тряпкой.
— Нет! — твердо сказал я. — Сегодня не ваш день.
Однако она во что бы то ни стало хотела вытереть стол и сложить разбросанные газеты.
— Сегодня-то вы все газеты купили, — заметила она с полуулыбкой.
Раздраженный, я посоветовал ей бросить их в мусорный ящик. Но она попросила у меня разрешения взять их.
— Хочу быть в курсе дела. Кажется, судья потребовал пятнадцать лет заключения. Не так уж много.
— Как на это взглянуть, — ответил я вполголоса. — Во всяком случае, вы прекрасно осведомлены.
— Ох, нет! — простонала она.
Самым заветным ее желанием было посещать заседания суда, следить за ходом процесса. Но кто же в ее отсутствие останется в швейцарской? Люди и не подозревают о тех жертвах, которые приходится приносить консьержкам.
— Пятнадцать лет, подумать только! — продолжала она.
Ее весьма тревожила пенитенциарная реформа. Она не могла смириться с тем, что сроки тюремного заключения сокращаются и что заключенных отпускают домой на праздники. И хотя этот примитивный здравый смысл задевал мои убеждения, он вносил успокоение в мою душу и я отдыхал от словесных уловок, на которые не скупились в зале суда, от слишком интеллектуальных речей. Я слушал ее, не прерывая и не глядя на часы. Она сама ушла, когда высказала все, что считала нужным. Тотчас же я схватил конверт с буфета и вскрыл его, но там лежала только почтовая открытка с изображением розовых небоскребов, перед которыми расстилалась водная гладь. На обороте всего пять слов: «Мы о тебе не забываем. Нежно целуем». Подписано: Сильвия, Мишель, Билли. Я вспомнил о письмах на восьми страницах, которые прикованная к постели Катрин посылала мне из клиники в Гренобле. Те времена миновали. Новое поколение не желает делать никаких усилий. Я вертел в руках почтовую открытку, испытывая одновременно и разочарование и волнение. Слова «нежно целуем» все утро не выходили у меня из головы.