Враги общества
Шрифт:
Убийственная, бесчеловечная формула.
В высшей степени отвратительная.
Мне не хотелось бы вас обидеть, но я откровенно говорю то, что чувствую: от этой мерзкой формулы у меня кровь стынет в жилах. Меня бесконечно огорчает, что вы присваиваете ее походя, невзначай, да еще хвалитесь, будто тем самым завоюете симпатии современников. С чего бы это, скажите на милость?
Попробую выразиться яснее.
Или туманнее — как получится.
Вы можете обвинить меня в том, что я «преувеличиваю», «принимаю на свой счет», что моя аргументация несостоятельна. Пусть так, но вы сами выбрали эти кости, так что не обижайтесь на мой бросок…
Проклятая формула жжется, как огонь.
Проклятая формула в нас все выжигает.
Она задевает меня за живое.
Я физически не могу ее вынести, не потерплю ни от кого, тем более от вас. Она пробуждает во мне затаенные глубинные страхи, иррациональный подсознательный ужас перед смутной
Бывают такие странные предчувствия.
К примеру, я точно знаю, что именно напишу напоследок, и даже догадываюсь, какую книгу буду читать перед смертью.
Что-то нашептывает мне и всегданашептывало, с какими удивительными людьми мне еще выпадет честь познакомиться.
И тут то же самое. Как это ни глупо, в душе я уверен, что однажды — не знаю когда, где именно, при каких обстоятельствах, в качестве ли писателя, политического обозревателя, подсудимого или врага нового режима — я услышу: «С Леви поступили несправедливо? Жестоко? Бесчестно? И правильно! Так ему и надо, сам напросился, нечего было выпендриваться. Лучше, в тысячу раз лучше растоптать одного Леви, чем нарушить порядок мироздания!» Приговор прозвучит так уверенно, праведно и неотвратимо, что никто не вздумает его обжаловать, никто не будет спорить, возмущаться, защищать меня.
Я представляю Солаля (его образ преследует меня с лета 1968 года, когда я впервые прочел тетралогию Альбера Коэна): в пятой главе «Прекрасной дамы» он прячется в берлинском подвале, отверженный, отовсюду изгнанный, лишенный привилегий, покинутый всеми, кроме карлицы Рахили.
Вспоминаю заключительные страницы книги Эмманюэля Левинаса «Имена собственные» (перескажу приблизительно, по памяти; у меня тоже нет под рукой моих книг, нет даже интернета; я сейчас в Бразилии, в Сальвадоре-да-Байя). Мне часто приходит на ум его мрачное описание беспечного французского еврея, самоуверенного, благополучного, состоятельного, разносторонне одаренного, образованного, окруженного друзьями, принятого в лучших домах. Он без страха глядит в будущее, но внезапно налетает холодный ветер, опустошает его жилище, срывает ковры и шторы, превращает его жалкую роскошь в лохмотья и ворох лоскутьев, а вдали уже слышатся зловещие крики разъяренной толпы…
И еще я размышляю об участи лавочника Альфреда Илла, персонажа пьесы Фридриха Дюрренматта «Визит старой дамы». Надеюсь, вы читали Дюрренматта? Если нет, то прочтите незамедлительно. Хоть он и не Гёте, однако произведет на вас впечатление. Его гениальная пьеса тоже лет двадцать не дает мне покоя. В Гюллен, крошечный городок, некогда процветающий, ныне разоренный, где, кстати, по преданию, останавливался сам Гёте, возвращается «старая дама». Здесь прошло ее детство. Потом она уехала. Разбогатела. И теперь явилась, чтобы с безудержным бахвальством и помпой разыграть новый вариант притчи о блудном сыне. Исподволь, но умело и энергично она подготовила почву, а затем заявила оторопевшим землякам: «Помните Клару, дочь каменщика? Она любила Альфреда, но он бросил ее, как только она забеременела. Девчонка вынесла все муки ада: жители выгнали ее как воровку, травили, издевались над рыжими косицами и огромным животом. Та несчастная — это я. И теперь я вернулась, чтобы отомстить и в то же время спасти родной город от нищеты: ведь вы все разорились, не так ли? Заводы закрыты. Молодежь без работы. Дорогие граждане Гюллена, друзья! Я подарю городу пятьсот миллионов и еще пятьсот миллионов разделю между всеми жителями. При одном условии: вы убьете человека, что предал меня тогда. Миллиард в обмен на его голову». Естественно, горожане запротестовали: «Шантаж! Оскорбление нравственности! Разве честные люди, законопослушные европейцы пойдут на такую сделку?!» Старая дама с затаенной улыбкой ответила: «Ничего страшного. Я подожду. Вы еще сто раз передумаете. Поживу пока в гостинице „Золотой апостол" на привокзальной площади со своим восьмым мужем, миллиардами, горой чемоданов и многочисленными слугами и горничными». Развязка вполне предсказуема. Сначала все вдруг обрядились в новенькие желтые башмаки и туфли, франтовство охватило город, как эпидемия. Девушки надели модные платья. Юноши — яркие пестрые рубашки. Альфред Илл ловит со всех сторон косые взгляды, в испуге бросается к полицейскому, но с величайшим удивлением обнаруживает, что у того во рту сияет новенький золотой зуб. Илл надеется, что его защитит священник, но в церкви уже звонит новый колокол. В каждом доме появился телевизор, зашумела стиральная машина. Дорогого пильзенского пива — хоть залейся. Достаток растет на глазах. В общем, вы поняли. Старая дама не ошиблась в расчетах: жители понемногу, да-да, понемногу увлеклись приобретательством, позволили себе некоторую роскошь. «Ну его, этого Альфреда! В конце концов, старая дама по-своему права. В свое время он поступил с ней как последняя скотина. Да и теперь не изменился. Такой же мерзавец.
Я знаю писателей, что воображают себя Селином, Прустом, Полем Мораном, Дриё ла Рошелем, Монтерланом, Роменом Гари.
Один мой приятель, талантливый прозаик, когда у него плохое настроение, становится перед зеркалом и торжественно декламирует «Оду Жану Мулену» [47] Андре Мальро.
В удачные дни я — Солаль, сидящий в подвале, покинутый всеми, кроме верной карлицы.
В скверные — бакалейщик Илл, полуподлец, полужертва, растоптанный толпой своих ближних.
47
Герой Сопротивления, замученный гестапо и в 1943 г. умерший в поезде по пути в концлагерь. Его именем назван Лионский университет.
Мне также не дает покоя эпизод из биографии Марка Блока (вполне реальный, увы: лет десять назад его обнародовал один швейцарский исследователь). «Преданный друг» Люсьен Февр, спасая их детище, журнал «Анналы экономической и социальной истории», умолял Блока уступить немцам, ведь те просили о крошечном одолжении: всего лишь вымарать его имя из выходных данных. «Как можно медлить?! — негодовал Февр. — О чем тут раздумывать? Что за капризы? Месье еще смеет взвешивать „за“ и „против", становиться в позу, мудрствовать лукаво, рассуждать о великих принципах?! Недопустимый эгоцентризм! выпячивание своего „я“! вопиющее пренебрежение, безразличие к общему делу!» Конечно же Блок сдался на уговоры. Но сдался не сразу, хотя другого решения и быть не могло. Как же он, злодей, все усложнил, запутал! Зачем кочевряжился?
Повторяю, мой последний аргумент несостоятелен.
Мне совестно, что в подобном контексте я упомянул Марка Блока, ведь нацисты его схватили, пытали и расстреляли [48] . Я ни в коей мере не претендую на сходство с этим удивительным человеком.
Вы вольны упрекнуть меня в непоследовательности. Недавно я заявлял, будто абсолютно свободен от «комплекса жертвы», а теперь признаюсь, что постоянно воображаю ужасающие картины.
Что поделаешь. Думаю, мы все имеем право на некоторую противоречивость. В свое оправдание скажу лишь одно: моему «дневному» сознанию — обыкновенному, трезвому, ясному — «комплекс жертвы» действительно чужд. А вот «ночная», подсознательная сторона, скрытая, зачастую неопределимая словом, уязвима и неподвластна разуму — тут мне нечем гордиться.
48
Как участник Сопротивления, в 1944 г. Марк Блок был схвачен гестапо и через несколько месяцев расстрелян. Он погиб со словами: «Да здравствует Франция!» «Я еврей, — писал Блок, — но не вижу в этом причины ни для гордыни, ни для стыда и отстаиваю свое происхождение лишь в одном случае: перед лицом антисемита».
Во всяком случае, я честно признался.
В том, что меня одолевают кошмары, призраки реальных и литературных страдальцев. Втайне я разыгрываю такие древние мистерии.
Я заплатил скромную дань мелодраме или паранойе — как вам больше нравится.
24 марта 2008 года
Нет, уважаемый Бернар-Анри, на самом деле у меня не было намерения вас огорчить или вывести из себя. Беда в том, что, по-моему, я вовсе не исказил смысл речения Гёте: ничего другого он не подразумевал.
Вполне возможно, что несправедливость заключается в избавлении от смерти якобинца (или нациста), величайшего преступника по определению (допустим, впрочем, что конкретный якобинец не совершал никаких преступлений).
Но любое убийство без суда — нарушение порядка, тут не поспоришь. В этом, напомню, весь смысл подобных акций: Сопротивление стремилось посеять панику среди оккупантов, каждый немецкий солдат должен был находиться в постоянном страхе, спускается ли он в метро или идет по улице.