Враги
Шрифт:
Сеид задрожал всем телом, рука соскользнула с дверной ручки. Он замер. Ноги налились свинцом, стали такими тяжелыми, что он не сумел перенести их через порог. Даже не тяжелыми, а словно приросли к полу, он не в силах был ими шевельнуть. Сеид старался как можно скорее переступить через порог; только бы выбраться на свежий воздух, чтобы все ушло, все забылось, но... ничего не получилось. Старается, старается, и... не может. Он попытался еще раз, собрал все силы, снова коснулся ручки, но больше сил не осталось, за ручку он потянуть не смог. Ослабла, совсем ослабла рука и дрожит...
А когда он сделал шаг назад, ноги показались ему не только не прикованными, но легче перышка. Теперь тяжелым
А Шерифа все дрожала, дрожала, как подстреленная лань, и слезы лились, как у подстреленной лани. Потупила глаза, не смеет их поднять.
— Ты мне не сказала, Шерифа... ты будешь молчать? Не расскажешь никому все это...
— Буду молчать,— ответила она еле слышно.
— Я набросился на тебя...— продолжал он,— а ведь ты не виновата... как и я не виноват.
Она молчала. Слезинки, блиставшие на ресницах, падали на руку, с руки стекали на подушку, а новые все набегали и набегали на ресницы.
— Если я виновата перед тобой... прости меня! — наконец прошептала она.
— Ты меня прости,— торопливо произнес Сеид, язык снова верно служил ему, но теперь ум начал отказывать: он думал одно, а говорил другое.
— Отцы наши кровные враги,— продолжал он,— но ты... ты ведь женщина...
У нее быстрее потекли слезы, слово, которое она готова была сказать, застряло в горле, а Сеиду разум и вовсе отказался служить, снова взыграло сердце, снова засверкали глаза, складки на лбу разгладились, руки поднялись — и обвили прекрасный гибкий стан Шерифы...
III
Ути-эфенди был прав, когда говорил: «Женщина — зло, но и зло имеет разум». Так оно и есть, так бы оно и было, не имей женщина языка.
Женщина все понимает, обо всем догадывается, все готова сделать, одна напасть — болтает. Ее язык удержать нельзя, нельзя сохранить тайну, когда она известна женщине, а случись, что тайну знают две женщины? У Ути-эфенди ведь не одна жена, а две.
Стоит тайне Шерифы перешагнуть порог дома Садбер-ханум, и она пойдет гулять по махале, а из махалы, как всякая новость, на чаршию, плохо тогда Шерифе придется, ох, плохо! Ведь если Лутфи-бег прослышит про этот позор, он ее убьет и в реку бросит.
А Зейнел-бег, он что сделает?! Разрубит Сеида на куски, сожжет дом, где Сеид родился, в пепел превратит. Даже вообразить невозможно, что бы произошло, если б они узнали! Теперь ты можешь себе представить, как похолодели сердца несчастной Шерифы и Сеида, когда чаршия стала судачить о том, о чем, как они считали, никто ничего не знает и узнать не может. Вот кому следовало заранее на что-то решиться, потому что ждать роковой минуты было опасно.
Новость так и не дошла до ушей Зейнел-бега и Лутфи-бега (вероятно, потому, что никто не отважился им сказать), однако в одно прекрасное утро на чаршии до них долетел слух еще страшнее.
Будто молния ударила: молва пронеслась с одного конца города на другой: «Лутфи-бегова Шерифа убежала с Сеидом Зейнел-бега!» Города словно пожар охватил, так все взбудоражились и переполошились. Бегали из лавки в лавку, и вслушивались, и выспрашивали. А в махале только и слышно было, как хлопают калитки,— это соседки носятся одна к другой, чтобы услышать или самой сказать что-нибудь новенькое. Если хочешь знать, и в кафане ни о чем другом не говорили. Каждому надо доискаться, как все было, как могло быть. Ахмед-башмачник рассказывал даже, что его дети слышали от каких-то христианских детей (а те все видели своими глазами) вот что:
— Утром, на рассвете, Сеид ожидал Шерифу за текией (мусульманский
— Нет,—- сказал стражник Алил,— в это время я сам видел возок, но он ехал к мельнице, не может быть, чтобы они прошли по нижней махале.
А Тефик-эфенди, писарь, утверждал, что возок проехал мимо его окна (это его и разбудило), так что они не могли проехать ни по нижней махале, ни в сторону мельницы.
Мнения разделились. Одни говорили: «Вот и хорошо!» Другие сердились: «Ничего хорошего, просто срам!» Друзья Лутфи-бега защищали его дом: «Девушка есть девушка, ни ума, ни опыта, он ее сманил!» А друзья Зейнел-бега утверждали: «Околдовала она его, такого парня!»
На чаршии легко празднословить, за болтовню пошлину не платят. А вот каково и Зейнел-бегу, и Лутфи-бегу!
Когда Зейнел-бег услышал на чаршии эту новость, у него отнялись ноги, замелькало в глазах, словно перед лицом пронеслась и хлестнула черным крылом черная птица. Хочет двинуть ногой, добраться до дома — и не в силах сойти с места, сидит на скамеечке как прикованный, дух перевести не может, что-то сдавило грудь, кажется, вот-вот дух испустит без последнего благословения. Приказчик принес ему стакан воды, он выпил, немного пришел в себя и медленно, еле переступая ногами, повесив голову побрел домой. Ничего перед собой не видит. Добравшись до дома, упал, бедный, в постель. В груди будто камень лежит, ноги холодные, руки трясутся, голос совсем потерял. Глаза помутились, а голова горит, словно в ней костер разожгли. Глядит на него ханум, утешает, только как его утешить, когда она сама плачет и сыплет проклятиями. А он ни слова в ответ, только все чаще кладет руку на сердце, словно жалуется — что-то в груди оторвалось.
Сразу повалили друзья Зейнел-бега, полон дом, но он никого не принимает. Запер дверь своей комнаты, только ханум возле него сидит, приглядывает.
А Лутфи-бег? Он как услышал, что утром произошло, задрожал, будто зверь, когда его прижгут каленым железом, закусил губы, да так, что кровь потекла на бороду, и побежал с чаршии домой. Вышиб ногой калитку, даже столб свалился, влетел в дом. Прошел, как чума, по галерее, сбил ногой мангал, который ханум вынесла раздувать, так что жар рассыпался по выскобленному, желтому, как бессмертник, полу. А когда ему попалась сама ханум, зашипел змеей, схватил ее за косы, швырнул на пол и начал бешено колотить ногами. Столько лет прожил с женой, даже молва шла о том, как они хорошо живут, а теперь поднял на нее руку. Но ему все было мало, и пока ханум извивалась на полу, он поднялся по лестнице в свою комнату, взял револьвер, но, к счастью, ханум успела убежать к соседям. А когда остался в доме один, совсем взбесился, стукнул кулаком по стеклу в окне — вся рука облилась кровью, потом схватил табурет, швырнул в посудный шкаф, только осколки посыпались. И не провинились перед ним ни жена, ни окно, ни шкаф, просто надо было на чем-то выместить безмерную муку. И потом еще кричал и стрелял. Ни единого слова не произнес, только рычал, как раненый зверь, глаза налились кровью, зуб на зуб не попадает, стучат, как в лютый мороз.
Слава аллаху, в это время подоспели друзья, принялись его успокаивать, взяли за руки, повели в гостиную. Тут он немного затих, но не потому, что успокоился, просто усталость его сморила, и позволил делать с ним что угодно.
Усадили его на подушку, и он сидел; принесли медный таз, обмыли губы и руку, и он молчал; свернули ему цигарку, зажгли, и он, слава богу, закурил. Так понемногу успокоился.
Что он чувствовал, что чувствовал Зейнел-бег, никто не смог бы сказать. И тому, и другому было не сладко.