Враждебный портной
Шрифт:
К услугам Каргина, правда, оказался отцовский гардероб. В отчаянии он относил в ателье на перешивку и перелицовку черные и синие брюки, импровизировал с относительно приличными, привезенными из Чехословакии и Венгрии – отца пускали раз в два года туристом в социалистические страны – рубашками.
Отправляясь на очередное свидание, Каргин критически осматривал себя в зеркале и сознавал, что выглядит чудовищно. В формально (поверх старых швов, которые натирали ноги, как невидимые стигматы) перешитых брюках с длинной мотней (штанины вздергивались на ходу так, что виднелись в лучшем случае носки, в худшем – голые белые ноги), в криво зауженной рубашке с широким, как жабо, воротником, в замшевых туфлях на два размера больше, он видел развалины своего так и не состоявшегося образа, крушение надежд, оскорбительную и неправильную попытку враждебного портного (судьбы) испортить его жизнь. Печаль неисполненных желаний, безнадежность и серость советской жизни оседала пылью на его (отцовских) замшевых туфлях, остроносыми шхунами выглядывающих из-под парусов нервно дергающихся над носками штанин. «Уважаешь английский стиль?» – издевательски осведомился у Каргина приемщик в ателье,
Это была советская жизнь. Совжизнь. Или «Жизнь сов». Такую книжку случайно увидел и зачем-то купил в букинистическом магазине на Литейном проспекте Каргин. С обложки строго смотрела круглыми желтыми глазами серая ушастая сова. Каргину казалось, что это СССР смотрит всезнающим немигающим взглядом в его испуганную душу. У совы были уши, чтобы слышать все, что говорит Каргин. Был острый кривой клюв, чтобы в случае чего раскроить его череп, были могучие когти, чтобы вцепиться ему в спину, если он попробует убежать. Днем он и не пытался, зато ночью во сне Каргин, случалось, петлял мышью по залитому лунным светом полю, а над ним, закрывая звездное небо, кроила воздух серпами-крыльями Сова-СССР. Каргин не ведал, по его мышью душу она летит или просто облетает бесконечные свои поля (на них, как овощи, росли унылые ботинки) и леса, где вместо деревьев тянулись вверх штанинами уродливые брюки…
– Купи костюм! – распорядится манекен.
– Зачем? – удивился Каргин. – Мне шестьдесят лет. Я вышел на пенсию. Мне некуда ходить в новом костюме. И еще… извини, нет денег. На мою пенсию костюм не купишь.
Некоторое время манекен с недоумением рассматривал Каргина сквозь пыльное стекло.
Еще мгновение назад бодрившийся и предававшийся необязательным воспоминаниям Каргин почувствовал себя тараканом, усами-антеннами вдруг ощутившим над собой занесенный ботинок. Если, конечно, таракану доступно подобное горестное предвидение.
– Кто ты? Чего тебе от меня надо? – Каргин вознамерился заложить тараканий вираж, оторваться от витрины, но ноги намертво приросли к асфальту.
«Наверное, я схожу с ума или… умираю». – Каргин попытался сосредоточиться, как за (спасительную ли?) нить (Ариадны?) ухватился за воспоминания о детстве и юности в Ленинграде. Но время истончило нить. Не зря, не зря увиделся ему в непроглядных окнах зеленый светящийся паук! Нить стала невесомой, как паутина. Манекен властно вторгся в его сознание и теперь орудовал там, как слон в посудной лавке. Он попросту расплющил сознание Каргина ногами, обутыми в зеленые кроссовки с оранжевыми шнурками.
Теперь Каргин, как за (спасательный ли?) круг, ухватился за текущее, длящееся мгновение, внутри которого он хотя бы осознавал себя. Оно определенно не было прекрасным, длилось прерывисто, текло в неизвестном направлении, но Каргин по крайней мере знал, что находится в Москве, на улице под названием Каланчевский тупик неподалеку от памятника Лермонтову.
Поэт прожил на белом свете неполных двадцать семь лет, лихорадочно, лишь бы отвлечься от проклятого манекена, размышлял Каргин, его личность не успела отлиться в сознании современников и потомков в законченную (пусть и с бесконечными вариациями) форму, как, к примеру, личность Пушкина. Тот – «наше все». Лермонтов – «наше не все», но что именно за вычетом «все», никто точно не знает. «Наше кое-что». Ему фатально не повезло с местом в истории литературы. Хотя он, а не Гоголь, первый одел ее в… шинель. Грушницкий ходил в солдатской шинели – символе унижения крепостного народа, вопиющего социального неравенства, прогрессивные дамы его жалели, подавали оброненный у источника на водах стакан, а потом Печорин равнодушно, как скотину, его пристрелил и, кажется, сказал что-то вроде «финита ля комедия». Зачем? Нет, шинель в русской литературе далеко не комедия… Но Лермонтов, предвосхищая Гоголя, Чехова, Лескова, великого Достоевского, народников, народовольцев, нигилистов, охранителей, провокаторов, а в итоге блоковских двенадцать (по числу апостолов за вычетом Иуды?) с Иисусом Христом в шинели впереди, опережающе ее прострелил! Создавая шинель, он одновременно восставал против шинели как меняющегося по форме, но неизменного по содержанию символа России. Но что взамен? Он не сказал. Вот это несказанное и остается от Лермонтова после вычитания «всего». Он вызвал мир на дуэль, мысленно в него выстрелил, но мир подло укрылся в бронебойной шинели, а потом сам ответил отнюдь не мысленным, а убийственным выстрелом! Грушницкий глуп, но… вечен, вдруг потекли в ином (гуманистическом?) направлении мысли Каргина, как и стреляющий в него Печорин. Почему «лишние люди» всегда стреляют в тех, кто глуп, но честен, как Грушницкий и Ленский? Не потому ли, что на тех, кто изначально глуп, но остаточно честен, держится мир? Убери их, и весь оставшийся мир станет «лишним». Он уже, в сущности, почти лишний, потому что глупых и честных все меньше, а умные честными не бывают… Интересно, перевел дух Каргин, что бы делал Лермонтов, окажись он в современной России? Он не сомневался, Лермонтов бы не пропускал ни одного протестного митинга, для молодежи он был бы «всем»… Впрочем, молодежь давно воспринимала его строчку «Прощай, немытая Россия!» по-ленински, то есть как руководство к действию.
Похоже, нелепые размышления Каргина заинтересовали матово-металлического инопланетянина со схематичным лицом и овальной, как железное яйцо, головой без головного убора. Каргин осторожно поднял глаза и с изумлением констатировал, что небо, совсем недавно одетое в лохматую мокрую шинель, стремительно переоделось во что-то зеленое, десантно-камуфляжное, как если бы превратилось в поле. Цепенея от пещерного ужаса, он догадался, что видит над своей головой подошву левой (или правой?) кроссовки манекена из витрины магазина «Одежда». А еще он понял, что пока что его выручает хлестаковская легкость мыслей, случайная их навинченность на некие, не вполне ясные ему самому, но интересующие манекен смыслы. Металлическая, меняющая реальность, как перчатки или… шнурки в кроссовках, мегасущность наблюдала за хаотичной суетой мыслей Каргина, как за прыжками блохи, ломаным бегом таракана, передвижением паука по периметру паутины.
Ну да, паутина…
Это же… Садовое кольцо, внутри которого сучат лапками мухи-люди! Больше всего на свете сейчас Каргину хотелось стать, как все, сучить лапками из дома в магазин, из магазина в сберкассу за пенсией, из сберкассы в поликлинику, из поликлиники домой к безрадостному обеду и телевизору. Хотелось покорно застыть в общей (общественной) паутине, и пусть ненавистный паук (российская власть) терзает его квитанциями ЖКХ, инфляцией, ростом цен и платной медициной. Народ терпит, и он, Каргин, будет терпеть. Но нет, ему была уготована иная – персональная – паутина. Его сквозь стекло терзал иной – из фильмов ужаса – паук в зеленых кроссовках с оранжевыми шнурками.
Во времена позднего СССР Садовое кольцо было просторным, как безразмерное (то есть любому впору) советское пальто. В него, бесполое, серенькое, неладно скроенное, но крепко сшитое, со временем преобразовалась напитанная кровью, как бисквит ромом, революционная шинель. На покрытый этой шинелью сундук мертвеца рухнули не пятнадцать морских разбойников, а многие миллионы невинных граждан самых разных профессий. Со временем дух шинели – дух созидания через смерть, кровавый ромовый дух классовой борьбы, бессудных расправ и постановочных судебных процессов, дух коллективизации и индустриализации, войны до победного конца, восстановления промышленности и создания атомной бомбы, дух великих строек и полетов в космос из пальто изрядно подвыветрился. Оно стало смотреться убогонько, но цивильно. В нем вполне можно было сунуться на задворки модной Европы, а в Азии и Африке на дядю, одетого в советское пальтецо, смотрели с завистью и вожделением. В тамошних гардеробах его лучше было не оставлять. Однако, не успев догнать европейскую моду, пальто начало стремительно ветшать. Историческое время, подобно библейской моли, ускоренными темпами превращало его в труху и тлен, скрывающие под собой библейскую же мерзость запустения. Она, как невидимое, но смертельное излучение, проникала в души простых советских людей. Вдруг (не всем, но некоторым) открылось, что вместе с кровавым ромом из одетого в пальто советского народа ушли вера в собственные силы и воля к жизни, без которых в злом мире и шагу не ступить. Граница по-прежнему оставалась на замке, но сторожевую функцию шинели пальто утратило. Территория поползла живыми лоскутами. Пальто пока еще прикрывало тело, маскировало безнадежно обвисший срам СССР, но лихие ребята с ножницами уже спорили, кому какой лоскут отхватить.
В спутанных, как нитки в захламленной шкатулке для шитья, мыслях Каргина Садовое кольцо непонятным образом свинтилось с образом обобщенного, давно разорванного на куски советского пальто. Раньше оно (кольцо или пальто?) легко расстегивалось и застегивалось (пересекалось пешеходами). В эпоху «Красных ворот» – превратилось в авторское дизайнерское одеяние. У него были до предела зауженные, стесненные наглыми и тупыми мордами запрыгнувших на тротуары машин, пешеходные рукава. Далее по одеянию тянулись бесконечные ряды разноцветных и разностильных транспортных «молний», наглухо заклиненных красными пуговицами светофоров. «Молнии» ползли рывками и только ближе к ночи начинали с трудом застегиваться и расстегиваться. Перебраться с одной стороны пальто на другую можно было только под подкладкой – по подземным переходам. В советском пальтишке, несмотря на его примитивизм, народ ощущал себя духовно недостаточно, но материально вполне комфортно. Дизайнерское одеяние было для него саваном – похоронным и одновременно карнавальным костюмом. Русскому народу, вздохнул Каргин, а стало быть, и мне уготована не просто смерть, а… веселая, праздничная смерть в костюме… Пьеро? А что? В первой трети двадцать первого века русский народ, горько плачущий по Мальвине (СССР), которую сам же и променял на волшебную страну дураков, где растут деревья с золотыми монетами вместо листьев, и впрямь сильно напоминал Пьеро.
– Мы не хотим в гроб! – вдруг трубно от себя лично и по поручению безмолвствующего перед лицом веселой смерти русского народа (Пьеро) возвестил Каргин. Неважно, подумал он, что народ никакого поручения мне не давал. Когда поручения не дают, их берут! Вот я и беру!
Долбившая клювом на противоположной стороне Каланчевского тупика окаменевший батон ворона посмотрела на него как на идиота. Она пожала крыльями и… вознеслась (откуда взялось это слово?) в уже не шинельное, не травяное, а самое обычное осеннее московское небо.