Время ангелов
Шрифт:
Глава 3
— Мне так неудобно вас беспокоить. Меня зовут Антея Барлоу. Я из пастората. Я хотела бы увидеть священника, всего на несколько минут.
— Извините, но священник в настоящий момент не принимает.
— В таком случае, нельзя ли оставить записку? Понимаете, мне действительно…
— В настоящее время священник не принимает никакой корреспонденции. Попробуйте зайти позднее.
И Пэтти накрепко закрыла дверь перед просительницей, которая еле слышно что-то говорила еще из тумана. Она была суровым стражем. Привыкшая к подобного рода сценам, она забывала о них уже через несколько минут. Откуда-то сверху до нее донесся едва слышный звук колокольчика. Именно так Элизабет привыкла звать Мюриэль. Найдя туфлю, утерянную при переходе через зал, Пэтти зашлепала по направлению к кухне.
Пэтти волновалась и тревожилась. Доносившийся
Пройдя еще немного, она оказалась на пустыре. Домов вокруг не было, только совершенно плоская поверхность замерзшей слякоти, через которую проходила дорога. Повсюду возвышались маленькие холмики, покрытые замерзшим брезентом. Эта картина напоминала огромную строительную площадку, но совершенно заброшенную. Пэтти сошла с тротуара. Маленькие чашечки льда и замерзшие растения, похожие под своими ледяными крышечками на викторианский орнамент, захрустели у нее под ногами. Напуганная одиночеством, боясь заблудиться, она торопливо пошла к дому, словно к убежищу. По дороге ей никто не встретился.
Вопрос покупок все еще оставался нерешенным. Хождение за покупками было для Пэтти привычным делом, основной формой ее связи с миром. Никоим образом не организованный и не систематизированный, это был ежедневный ритуал. Броситься опять за чем-то позабытым — считалось маленьким деловым удовольствием. Без этого она чувствовала себя не в своей тарелке. Но сейчас этого естественного для нее передвижения она была лишена. Поблизости от пасторского дома, кажется, не было никаких магазинов, и еще не нашелся поставщик. Она доверяла Евгению Пешкову, который исчезал в тумане каждое утро, унося с собой список, составленный ею, и возвращался с тем, что она заказала. Вид этого крупного мужчины, доброжелательно улыбающегося ей, с кучей свертков в каждой руке, действовал на нее очень ободряюще. Только теперь ей приходилось быть более деловитой и тщательно проверять, все ли она включила в список. Потребности семьи были скромными, можно сказать, почти спартанскими. Карл был вегетарианцем, довольствовался тертой морковью, яйцами, сыром и сухарями из непросеянной муки. Питался он, по собственной воле, одним и тем же. Сама Пэтти предпочитала бобы, гренки и сосиски. Что едят Мюриэль и Элизабет, она не знала. Элизабет сердилась, когда Пэтти заходила к ней в комнату; девушки, следуя давней традиции, готовили себе сами на газовой горелке. Это был еще один знак их обособленности от всей семьи.
Пэтти родилась тридцать лет назад на чердаке маленького домика в невзрачном промышленном городке в центре Англии. Мать Пэтти, мисс О’Дрисколл, не так уж горячо жаждала ее появления на свет. Мисс О’Дрисколл, прибывшая в этот мир при сходных обстоятельствах, по крайней мере знала, что ее отец был рабочим в Ливерпуле, а дед со стороны матери — крестьянином из Тирона, графства в Северной Ирландии. Мисс О’Дрисколл была протестанткой. Кто же был отцом Пэтти? Об этом заинтересованно судачили в течение всей беременности мисс О’Дрисколл (кстати, не первой). Появление на свет младенца кофейного цвета в определенном смысле разрешило загадку отцовства. Мисс О’Дрисколл припоминала какого-то ямайца. Но как его зовут, она, из-за своего пристрастия к рюмочке, вспомнить так и не смогла. А посему о рождении Пэтти он так и не узнал, и, когда Пэтти пребывала еще игрой возможностей в утробе матери, отбыл в Лондон с намерением найти работу на подземке.
Очень скоро Пэтти потребовалась «забота и защита». Мисс О’Дрисколл была невероятно чувствительной матерью, но далеко не надежной. Она уронила несколько обычных, как
В свои детские годы Пэтти страдала непрерывно и просто не научилась считать страдания некоей болезнью. К ней не были особенно жестоки, ее не били, на нее даже не кричали. Хлопотливые женщины ведали ее нуждами, расстегивая и застегивая ее одежки, когда она была еще совсем маленькой, снабжая гигиеническими прокладками и весьма упрощенной информацией о половой жизни, когда она стала старше. Хотя соображала она очень медленно, учителя проявляли к ней терпение. Ее сочли умственно отсталой и перевели в другую школу, где учителя опять же проявили к ней много терпения. Конечно, другие дети дразнили ее, потому что она была «черная», но не более. Обычно они старались ее не замечать.
С тех пор как человек в униформе забрал ее из объятий рыдающей пьяными слезами мисс О’Дрисколл, никто не относился к ней с любовью. Никто не притрагивался к ней, не смотрел на нее с тем пристальным вниманием, которое дарит только любовь. Среди массы детей она боролась за то, чтобы ее заметили, поднимая свои маленькие коричневые ручонки, словно тонула, но глаза взрослых лишь равнодушно скользили по ней. Ее не вылизали, как вылизывает своих малышей медведица-мать, ей не придали форму. Пэтти была бесформенна. Ее мать, и это правда, хоть как-то выражала свою любовь, обнимая свое дитя, и эти животные объятия взрослая Пэтти вспоминала с какой-то непостижимой горькой благодарностью. Она хранила этот обрывочек, который даже нельзя было назвать памятью, около сердца, и вечерами молилась за свою умершую мать, веря, что хотя ее грех был так велик, кровь Агнца окажется спасительной, как надеялась на то мисс О’Дрисколл.
И, конечно, Бог любил Пэтти. Хлопотливые женщины очень рано приучили ее к этой мысли, между делом — а дел у них всегда было невпроворот — обращая ее к Богу. Бог любил ее неиссякаемой властной любовью, и Пэтти в ответ, конечно, любила Бога. Но эта взаимная страсть не мешала горю преследовать ее так неотступно, что она дошла почти до грани душевной болезни. Позднее какая-то благодетельная сила накинула покров забвения на эти годы. Повзрослев, Пэтти уже с трудом вспоминала свое детство.
В четырнадцать лет, едва умея читать и писать, она ушла из школы и, поскольку была неспособна к дальнейшему учению, нанялась в служанки. Ее первые хозяева оказались продолжением ее учителей. Просвещенные, либерально мыслящие люди, которые, как замечала поумневшая Пэтти, ее несчастье необъяснимым образом неизменно превращали в свою жизнерадостность. Фактически они немало хорошего сделали для нее. Они научили ее жить в доме, они внушали ей, что она не тупица, они даже подсовывали ей книжки. И были очень добры к ней. Но главный урок, который она извлекла из их доброты, был такой: цветным многое запрещено. В детстве она не понимала разницы между несчастьем быть цветной и несчастьем быть Пэтти. Позднее она поняла свою обособленность. Ее хозяева обращались с ней по-особому, потому что она была цветная.
Теперь Пэтти начала ощущать свой цвет, ощущать как какую-то накипь на коже. Она постоянно читала это во взглядах других. Она протягивала перед собой руки, такие непроглядно коричневые, с более светлыми ладонями, сероватыми пальцами, на которых ногти имели чуть красноватый оттенок. Она смотрела с любопытством, почти с изумлением, в зеркало на свое круглое плоское лицо, на свой большегубый рот, обнажающий в улыбке все тридцать два белоснежных зуба. Она крутила пальцем завитки своих очень жестких черных волос, выпрямляя их и наблюдая, как они опять превращаются в спиральки. Она завидовала индианкам, которых иногда встречала на улице, гордым, нежным, с украшениями в ушах и носу. Ей хотелось бы с такой же гордостью носить свою национальность. И тут она понимала, что у нее нет национальности. Что она просто… цветная. И когда она увидела надпись на стене «ЦВЕТНЫЕ, УБИРАЙТЕСЬ ДОМОЙ!», то восприняла это так страстно, как причастие в церкви, которую посещала по воскресеньям. Иногда она думала о Ямайке, представляющейся ей в виде сцены из цветного фильма: мягкая музыка, колышутся верхушки пальм, волны накатывают на берег. Ведь Пэтти никогда не видела моря.