Время Чёрной Луны
Шрифт:
…И был чай, и было клубничное варенье, и спрут-телевизор как всегда пытался сдавить сознание зрителя своими липкими щупальцами, и выжать его досуха; и неярко светило бра над постелью, наш молчаливый свидетель, которому временами приходилось расплачиваться за свою причастность перегоревшей лампочкой, а то и вовсе падать со стены, сорванным неистовой рукой Марины. Был теплый вечер, обычный земной вечер…
Я целовал ее губы и соски, целовал родинку и зарывался лицом в странно и привлекательно пахнущие мягкие волосы, я старался убедиться, что это горячее нежное тело – живое, что оно никогда не лежало там, на песке, на чужом песке. Наше дыхание, стон Марины заглушали бормотание телевизора, мы качались, качались, качались на горячих сладостных
А потом мы лежали рядом, остывая и переводя дыхание перед новым приливом, новой качкой на горячих волнах, и я осторожно гладил ее бедра, и старался забыть ту песчаную равнину, которая, конечно же, не значила ровным счетом ничего. Я гладил ее бедра, и мне было бы совсем хорошо и спокойно, если бы не представлялась мне другая, зеленоглазая и рыжеволосая, напористая и отважная, отделенная от меня неподатливым слоем времен.
… И все-таки я вновь растворился в Марине, утопив на время все свои печали в горячем сладостном штормящем океане, хотя в сознании моем сохранялось что-то, неподвластное никаким штормам, и это что-то понимало и с покорностью принимало неизбежность того, что никуда не денутся, не утонут навсегда, а всплывут, всплывут мои печали и останутся со мной…
А потом я, наверное, все-таки уснул, и мне приснился тамбур. Или, быть может (вернее?), я очутился в трясущемся вагоне поезда, в тамбуре с разными надписями на стенах, и на полу тамбура валялись обгоревшие спички, и медленно утягивался в щели сигаретный дым тех, кто был здесь до меня. Но мне не было никакого дела до надписей, спичек, дыма и тех, кто был здесь до меня, потому что поезд, судорожно покачиваясь своим ддинным членистовагонным телом, мчался по дамбе над серой вечерней водой, и небо на горизонте было полосатым – темное внизу, серое чуть выше, а еще выше – оранжевое и желтое; над полосами распростерлась чистая темнеющая синева, и в этой невероятной синеве ровно, спокойно и ярко горела одинокая звезда. Одна-единственная на все небо звезда. Проносились мимо вагонного окна гребешки мелких волн на серой воде – и застыла над миром одинокая вечерняя звезда.
К радостным вестям – если верить наивным сонникам?..
Я потянулся, я всем телом потянулся к этой звезде, и память, моя даже во сне не спящая память, впитавшая за долгие годы миллионы чужих слов из сотен чужих книг, и тут не удержалась от того, чтобы не подсунуть мне очередную цитату, какой-то странной, совсем не очевидной связью соединенную с этой одинокой звездой – или и не было тут никакой связи, а просто была видимость некоего сопряжения, только и возможного во сне? Ведь лишь во сне, наперекор всякой логике, а вернее, следуя непонятной для нас логике сна, может переплетаться, прикипать друг к другу гранями то, что никак не сочетается в реальности.
«Нам, пожалуй, следовало бы проводить побольше дней и ночей так, чтобы ничто не заслоняло от нас звезды, и поэту не всегда слагать свои поэмы под крышей, и святому не укрываться под ней постоянно. Птицы не поют в пещерах, а голубки не укрывают свою невинность в голубятнях».
Цитаты донимали меня даже во сне, я задыхался под ворохом цитат, я уже давно, но все еще не очень успешно старался выбраться из-под этого вороха, перекричать эту кричащую стаю, которая заглушала мой собственный голос…
Я хотел бы, чтобы эти пришедшие во сне слова Торо произнес я сам – но Торо сделал это раньше меня.
Я потянулся к одинокой звезде, я попытался оттолкнуться ногами от железного пола грязного тамбура и выскользнуть в окно; я поднял руки, стараясь ухватиться за лучи, вонзившиеся в мои прищуренные глаза, – и наткнулся на теплую и мягкую преграду.
– Не толкайся, – сонно сказала Марина. – Тебе что, места мало?
Звезда погасла. Была обыкновенная
– Мне ерунда какая-то приснилась, – сонно пробормотала Марина, прижимаясь ко мне и обнимая меня за шею. – Будто это ты… или не ты… в общем, какой-то огромный и без лица… но я все равно знаю, что это ты… Стоишь надо мной, как Кинг Конг какой-нибудь… С лопатой… Без лица… Огромный… Словно закопать меня хочешь… И все равно – ты…
Рука ее обмякла, стала тяжелой, она вновь уснула – удовлетворенная, довольная, а я лежал, глядя на темное пятно ковра на стене, лежал и пытался возродить в памяти образ одинокой звезды в глубоком небе над серой водой. И звезда появилась, и каким-то образом слилась с наконец-то полностью осмысленным мною сонным бормотанием Марины – и я до конца понял, прочувствовал, кем именно был совсем недавно на чужой песчаной равнине.
Я был одним из многочисленных Слуг Времени. И голос, звучавший во мне, был Голосом Времени. Каждые сутки я закапывал вверенные мне тела живущих на земле, не мертвые тела, а тела, прожившие очередной день, – и каждый раз они исчезали в установленный Временем миг, чтобы затем вновь вовлечься в поток жизни. До поры. До срока. Это были тела, прожившие очередной день на земле.
«А ведь где-то есть и мой Слуга Времени», – подумал я, вслушиваясь в спокойное дыхание Марины.
Тела исчезали, ускользали, возрождаясь и слегка изменяясь – так незаметно меняемся мы с каждым прожитым днем, – но придет срок, когда они навеки останутся там, на равнине, под толщей песка. Навеки…
Опять цеплялась, цеплялась ко мне ненавистная Черная Триада, и я тихонько встал, чтобы уйти, и осторожно оделся, стараясь не шуршать, и на ощупь отыскал под вешалкой в темной прихожей свои сапоги. Проверил, на месте ли пистолет. И ушел, и дверной замок тихо, но недовольно щелкнул, провожая меня.
Ведь пришло бы новое утро, и мы пили бы чай, и она начала бы злиться и вновь осыпать меня холодным дождем несправедливых слов. Она ведь не знала, что я был приставленным к ней Слугой Времени.
И еще были у меня две цели: Илонлли и Учреждение. Учреждение. Илонлли…
Я шагнул вниз по лестнице – и погрузился в необъятность Вселенной. Я мчался сквозь Вселенную, и Вселенная мчалась сквозь меня; я ощущал каждую клеточку ее беспредельного тела, я слышал все ее голоса, в моих венах бились все ее пульсации, ее излучения были моим дыханием, ее тело – моим телом. Во мне вспыхивало, гасло, бурлило, струилось, звучало все то, чему нет названия на языке человеческом, но что составляет глубинную сущность Вселенной. Я жил ею – она жила мной. И не было ничего случайного в этой Вселенной, и все сущее было сплетено в единый организм бесконечными, порой неуловимыми, но извечными связями, и если я поворачивал голову, рассекая звездное скопление, то на другом краю мира отрывался от ветки и медленно падал к моим ногам пестрый листок удивительного дерева инг, каждый год рождающего стайку белых крылатых существ-создателей снов; и стоило мне вдохнуть космический ветер, как наливались соком плоды на черной планете Анизателле, которую нам еще предстоит открыть, чтобы почти сразу и навсегда покинуть ее, потому что она не для нас. И если стонал в испоганенной тундре умирающий олень – вязкий дождь, разъедающий камни, лился с тусклого неба пятой планеты звезды Фомальгаут. Я отвечал многочисленным голосам Вселенной – и от моих слов выворачивались наизнанку «черные дыры», выпуская остановленное время; я приглаживал свои растрепанные межгалактическими струями волосы – и брызгами разлетались кометы, и странная жизнь рождалась в спиральном рукаве галактики Ол; я дышал – и дышала Вселенная. Я-Вселенная был жив, вечен и бесконечен.