Время крови
Шрифт:
– Поликарп, – хрипло пролаял Больное Сердце и прижался всем телом к печке, – подай спирту.
– Товарищ Тимохин? – Спавший оторвал голову от лавки, заспанно моргая и шевеля отвислым носом; у него было длинное худое лицо. – Вы уже вернулись?
– Спирту!
– Сей момент. – Поликарп опустил ноги на пол, и Тимохин увидел, что солдат спал в валенках. – А где ж Волков и Еремеев? Чего в дом не спешат? – Поликарп одёрнул гимнастёрку и поскрёб ногтями небритую щёку.
– Отстали они. Думаю, замёрзли насмерть. Не знаю, как я-то не околел в этой шинели.
– А Матвей?
– Этот
– Хорош проводник! – Поликарп успел привернуть фитиль, чтобы лампа светила поярче, и поднёс начальнику гранёный стакан, наполненный спиртом на одну треть.
– Пурга была страшная, в двух шагах ничего не различить. – Тимохин жадно опрокинул стакан и вслушался, как спирт обжигающе окатил горло и желудок. – Ещё!
– Разувайте ноги. Растирать щас будем. Ещё чуток, и вы, похоже, окочурились бы.
– Морозы внезапные…
– Оленей бы распрячь надо. Сейчас ребят разбужу.
– После, Поликарп, к чёрту оленей! Сперва ноги мне разотри, отваливаются, ни хрена не чувствуют. Сильнее растирай, не бойся!
Минут через тридцать Тимохин уже дышал свободно, вытянувшись во весь рост на лавке.
– Чаю сделать? – спросил Поликарп, нагнувшись над начальником.
– Валяй… Ты про Степана Аникина слыхал что-нибудь?
– Слыхал, видел даже пару раз, когда он сюда приезжал пушнину сдавать, – ответил Поликарп, загромыхав самоваром.
– А я почему ничего про него не знал?
– Как же не знали, товарищ Тимохин? Вы его сами выделили красным карандашом в бумагах, как наиболее революционного из тутошней бедноты. Хотели встретиться для ответственного разговору.
– Я? Чего-то не припомню.
– Он в документах как Бисерная Борода указан.
– Бисерная Борода? – удивился начальник.
– Самоеды его только под этим именем и знают. Кочующий охотник, русский, из ссыльных…
– Значит, Бисерная Борода? Тьфу! Никакая она не бисерная, а рыжая, а что он из ссыльных, то это я теперь и сам знаю, – огрызнулся Больное Сердце. – Ой, ноги горят…
– С морозом шутить негоже. Считайте, что вам повезло.
– Бисерная Борода? Почему так?
– Не знаю. У Самоедов за любым именем – тайна. А вы зачем про него спрашиваете? По какому такому поводу вспомнили про него?
– Повстречал по дороге сюда. Век не забуду…
– Видели? Чего ж тогда меня пытаете?
– А то, что Степан Аникин в моей башке никак не был Бисерной Бородой… Да теперь что! Теперь эта сволочь для меня первый враг! Мой личный враг и враг революции!
– Чего вдруг?
– Этот сукин сын меня под прицелом держал, – прорычал Тимохин.
– Ну? – не поверил Поликарп. – Да более мирного, чем Борода, тут не сыскать!
– Шамана у меня отобрал!
– Арестованного?
Вместо ответа Больное Сердце поднялся с лавки, доковылял до стола, налил себе из бутылки спирта и выпил ещё четверть стакана.
– Так, товарищ Тимохин, вы просто свалитесь, с дозы-то такой.
– Чушь! Не свалюсь. Я теперь не имею права свалиться. Я теперь жить должен, чтобы смыть позор, кровью смыть… Какая нынче тишина, – тяжело вздохнул Больное Сердце.
Раньше с середины ноября и чуть ли не до конца января вокруг Успенской фактории почти круглые сутки стояло множество нарт с запряжёнными в них оленями. Пекарня в это время работала беспрерывно, а контора обычно бывала до отказа забита Самоедами. Воздух был так сильно надышан, что лампа горела неполным светом.
Но этой зимой мало кто из Самоедов появился на Успенской фактории. Дело было в том, что посещение фактории для семьи тундровиков было своего рода ритуалом. Приехавшие с пушниной Самоеды непременно угощались в конторе мороженой рыбой и чаем с кренделем, маслом и сахаром. Но этот установившийся обычай почему-то не понравился представителям революционной власти, и с прошлого года всякие угощения были отменены. Самоеды, оскорблённые тем, что их не встретили по законам гостеприимства, решили больше не приезжать в Успенскую.
Полное затишье на фактории и послужило толчком к тому, что Тимохин активизировал свою деятельность, принялся разъезжать по стойбищам оленеводов, дабы «организовывать обездоленное и малооленное население», а заодно выявлять «сомнительные элементы», в категорию которых в первую очередь попадали шаманы.
Но сейчас Тимохин, когда спирт раскачал его голову, а тело будто расплавилось после растирания, не желал думать о службе.
– Сейчас бы бабу, – пробормотал он.
– Так вы загляните к Глафире, – душевно отозвался Поликарп, раздувая самовар. – Она давеча заходила сюда, глазами всё зыркала. Кажись, мужика ей заохотилось.
– А ты что ж? – устало шевельнул губами Тимохин.
– Да у меня тут Сидоров с Красновым сидели, – вздохнул Поликарп. – Газету мне читали, не мог я отмахнуться от них.
– Никак почта была?
– Евдокимов привёз целую пачку. Поди целый месяц у нас газет не было…
– Ты, Поликарп, оставь в покое самовар. Я после выпью. Пожалуй, сейчас и впрямь схожу к Глашке, – заключил Тимохин и опустил ноги на пол. – Может, отогреет…
Оба конторских помещения имели двери в жилой дом, в котором до прихода революционной власти жила купеческая семья. Теперь там устроились представители большевистской власти.
Глафира Бочкина обитала на Успенской фактории уже лет пять, никто не знал, каким образом она попала сюда, да никто и не проявлял никогда интереса к её жизни. Женщина она была рослая, плечистая, широколицая. Когда хотела мужика, она сверкала глазами так, что от её взгляда у всякого, на кого она смотрела, будто внутри что-то переворачивалось и тут же вспыхивало неудержимое желание. Глафира считалась местной достопримечательностью.
– Я такую бабу никогда раньше не встречал, – сказал как-то Поликарп. – С разными возился, сиськастые были и с отменными жопами тоже, но с такими глазищами ни одной не было. Глашка как зыркнет, так у меня ялда кочергой встаёт. Просто кобелём себя чувствую неуёмным.