Время лгать и праздновать
Шрифт:
— Понял, Шаргин. Чтобы уберечься от цивилизации, надо быть наполовину человеком, наполовину сукиным сыном вроде тебя. — Летчик так благодушно рассмеялся, что Курослеп даже растерялся, но и тут переключил себя на удивление:
— Что это ты больно веселый?.. Или хватил малость, потому как дорожка шифером пошла?.. То-то я гляжу… — Что он углядел, осталось неизвестно. Летчик продолжал широко улыбаться, и это выходило так не по нутру Курослепу, что он даже присел, желая показать, что подождет, пока напарник перестанет дурака валять.
— Что замолчал, Шаргин?.. Раздумываешь, спускать или не спускать с поводка своего плебея?..
— Не боись, мы на него намордник надеваем, чтоб не реагировал по мелочам.
— Хорошо устроился. Жалобы на судьбу, поиски «идеи» и прочая лирика — это в наморднике, а как подворачивается случай напакостить ближнему — намордник долой, а?..
Курослеп поджал губы и скривился, видать — сильно задело за живое. Малое время беспричинно мелил кий, пересчитывал очки — чтобы скрыть свою задетость, и наконец решил показать, что не его уели,
— Зря обижаешься, Нерецкой. Ты вникни, я же для тебя старался!.. — По-собачьи оскалившись, прижал руку к сердцу и шагнул к летчику — обрати, мол, внимание, какой я красавец.
— Услужливость, это у тебя в крови, Шаргин!.. Как ты изволил заметить, активная жизненная позиция… Что верно, то верно. Вот и директору товарной базы услужил, а?.. Иначе не мог. Иначе не видать бы тебе его дочки, как своих ушей… Деньги-то вернул, ханурик?..
Курослеп сморщился, откинул голову и даже откачнулся, как будто его дурным духом обдало. Только летчик смотрел на бильярд.
— Ну а Ивану никак нельзя было не услужить — брат все-таки!..
— Ты на что-то намекаешь?..
— Позиция у тебя активная. Решил вытравить у брата уважение к отцу — и вытравил. Вместе с братом. Потешил плебея?..
— Эвон куда тебя понесло…
— И по ночам спишь, а?.. Спишь. Раздвоение помогает.
Курослепу надо было играть, а он сидел серый и невозмутимый, как покойник. У Мефодича лопнуло терпение:
— Вот что: или вы играете, или мы закрываем!..
— Ну вот, на самом интересном месте. — Курослеп аккуратно приложил кий к стене, потоптался — вроде как забыл, что дальше делать, и полез в карман. — Получи, Мефодич… Сожалею, но пить будешь не на мои. — Заплатил за время, оделся и только тогда посмотрел на летчика, вытиравшего руки носовым платком. — А я-то думал, ты понял, почему я «услужил» Ивану… Что «вытравил уважение к отцу», заметил, а что вернул Ивану уважение к матери — ума не хватило?.. Или не знал, что Иван на нее в обиде?.. Да, Нерецкой, отвратил братец душу от матери и себя же за это казнил… А уж как все объяснилось — раскаянье постигло, места себе не находил… А что делать? Прощения не испросишь, поздно, мать-то померла… Или, по-твоему, не надо было ничего ему объяснять, а?.. Ты подскажи, может, я чего не понимаю, а у тебя соображения высшего порядка? — Покачав головой в том смысле, что у летчика особых соображений нет и быть не может, Курослеп согласно кивнул и заговорил поувереннее: — Коришь ты меня, Нерецкой, смертными грехами, но лениво, нехотя, потому как не от родственных чувств, не от душевной боли, не от совести… Нет, совесть у тебя есть, Нерецкой, и не хуже той, какая имеет хождение среди всех прочих. Но — своя, сугубо личная, не для широкой публики. И не светом во тьме служит, а — твоей гордыне. И ей равных нет, и таких, кого бы она признала достойным своего суда… Только не обольщайся — каждый по-своему горбат. Иные и ум, как горб, носят. В этом все дело, Нерецкой. А ты горбат тем, что разговариваешь со мной не на своем уровне, а на уровне ширпотреба — вроде как расплачиваешься со мной по калькуляции, мною для себя составленной!.. И вообще — одному тебе ведомо, что пространство, в коем мечутся человеки от таких, как Иван, до таких, как я — замкнуто!.. Одному тебе дано зреть Бога. И когда я выкладываюсь перед тобой, ты не в душу мне глядишь, а — куда я тыкаюсь, в какую стенку. Ты тешишь себя, Нерецкой, изображая для меня, какой я есть… Но я не оскорбляюсь, потому как не только понимаю, чем ты жив, но и — принимаю!.. Знаешь, чему я позавидовал, когда встретил тебя с женой под Новый год?.. Вот, подумал — не в укор, а в похвалу! — вот кому наплевать на устроение мира и на всех, кому в нем неуютно!.. Наверное, всякий, кто сталкивается с тобой, немедленно вспоминает, что это ты послал его подальше, еще когда он и на свет не появился!.. Второй раз я увидел тебя п о л н о с т ь ю на поминках — это когда Салтыков спросил, мол, как вам нравятся эти, какие и с мертвых норовят сорвать взяток для своего улья. Здорово ты ему ответил!.. Только ты и мог так ответить!.. Охота-де вам соваться в работу общественной перистальтики!.. Это — твое! Никто не сможет присвоить, даже мой боцман!.. Будь там кто посторонний, он бы не уловил т в о е г о, он бы тебя за натужного ирониста посчитал, за дуба от авиации, который наскреб щепотку соли в пустых мозгах… Но я-то знаю, что ты не только что-то кому-то показывать, ты и говорить-то с людьми имеешь привычку на расстоянии. С подветренной стороны… Но еще до того, как мы остались втроем, я за тобой наблюдал, — когда студенты раздухарились — покатили баллон на лысого, какой имя Моцарт произносил не на русский манер. Помнишь?.. Мне интересно было, как ты отнесешься, не проявится ли потребности одернуть студентов, навести благолепие, или беззвучно просидишь, как старичье вокруг. А вдруг, думал, встанет и развесит по углам энергичных молодых людей — чтоб не оскверняли собрание. Где там! Если что и обозначилось у тебя на физии, так одна досада — мол, только этой тухлятины мне недоставало!.. Тут-то я и сказал себе: «Зри, Роман, великого человека!.. Он понял главное: чтобы уважать себя, надобно ни к чему не прикасаться, никого не знать, потому как все происходящее вокруг — движение дерьма в кишках времени!..» — Курослеп устало вздохнул. — Но счастья нет и среди великих, как я погляжу, а?.. И тебе не везет?.. Не везет… Иначе бы не сменил кукушку на ястреба, жену — на эту шустренькую, с запросами. Ее погладь против шерсти, она тебя с потрохами продаст… Впрочем, что та, что эта — один черт. Нет у века другой человечины. Доминирует жидкая консистенция. Специфика
— Вали отседа, мозгляк!.. — свирепо прошипел Мефодич, едва за Курослепом закрылась дверь. — Дела принимает! Ишь какой деловой!.. По делам-то его давно судить пора!..
Летчик застегнул пальто и сказал — как вслух подумал:
— Некому нас судить, старик.
Перед его возвращением с работы в городе прошел сильный снегопад, и по выходе из электрички приятно дышалось холодком — легким, свежим. Автомобили катили неслышно, как по белому одеялу. На по-дневному многолюдных улицах весело переглядывались ранним светом припорошенные окна.
И вот — куда что девалось! Пока топтался в бильярдной, машины успели размять и разметать подтаявший снег, темнота сгустилась, потяжелела, с крыш ливмя лилось, ноги проваливались в напитанное водой снежное месиво. Началась нудная грязная городская оттепель. Вначале он еще обходил слякотные места, потом махнул рукой и пошагал не глядя под ноги.
Как во всякий свободный вечер, Нерецкой был слегка под хмельком и душевно расположен ко всему на свете. Как будто чья-то мудрая воля мирила его и с погодой, и с городом, и с самим собой. Видимый мир представлялся какой-то своей слабой, незащищенной, извинительной стороной. И думалось обо всем снисходительно, сочувственно, в душе разливалось терпеливое смирение.
«Какие бы чувства ни пробуждали в тебе люди, они дают столько, сколько могут дать! — говорил он себе, удивляясь, как эта простая мысль не приходила к нему раньше. — Напрасно я напомнил Курослепу о деньгах… Что ни говори, а всякое соглашение оправдано уже тем, что возможно… Многое на этом свете не имеет другого оправдания. И не вина Курослепа, что он есть то, что есть: что делать, если тебе отказано в том, что легко дается твоему плебею…»
— Не-рец-ко-ой!.. — донеслось от стоянки автомобилей перед большим магазином на первом этаже дома-башни.
Так орать на всю площадь мог только один человек — Сергей Мятлев. Высунувшись из окошка «Волги», он махал рукой и улыбался во весь рот.
— Слышь, у Митеньки новоселье!.. Уважим?.. Он в гастроном побег… Да не боись, на завтра все одно погоды нема!.. — Приглядевшись к Нерецкому, Мятлев схватил его за рукав. — Подь-ка ближе!.. Чтой-то больно веселый? Из гостей?.. Или втихаря сосешь, разбойная душа?..
Нерецкого обрадовала не столько сама встреча, сколько то, что он сейчас вспомнил, что Мятлев каким-то образом скрыл от аварийной комиссии провинность Митеньки перед аварией в Сибири. «Давай, давай — выгораживай! — брюзжал второй пилот. — Он тебе не такое отмочит — в благодарность!..» — «За одного битого двух небитых даю!» — дурачился Мятлев.
Только теперь Нерецкой сообразил, что, если бы начальство дозналось о халатности Митеньки, очень может быть, что его не только отстранили бы от работы, но и жилья не дали. Кажется, впервые Нерецкой и на земле проникся к Мятлеву тем расположением, какое испытывал к нему в воздухе. И еще вспомнил слова, которые слышал не однажды и которые до сих пор казались ничего не значащими, как одна из вариаций на тему «я тебя уважаю», а теперь вдруг обрадовали: «Мне с тобой, Андрей, летать лучше, чем без тебя, — говорил Мятлев. — Сам не пойму почему!..»
— Да! Зою видел!.. — обернулся Мятлев, когда Нерецкой расположился на заднем сиденье. — К тетке наезжала. Что-то не очень веселая?..
Нарочитой серьезностью вопроса Мятлев задним числом извинялся за шутейный тон, какой позволил себе у стола Лизаветы, не подозревая, что опять попал впросак, что теперешняя его озабоченность так же неуместна, как и тогдашняя шутливость. И Нерецкой, с благим намерением загладить свою прошлую резкость, заговорил так, чтобы Мятлев понял, что ему нет нужды извиняться: Зоя и в самом деле не стоила того, чтобы о ней беспокоиться. Он рассказал, где встретил жену в тот вечер, рассказал подробно, подсмеиваясь над собой, в полной уверенности, что откровенничает во вкусе Мятлева, которого всегда забавляли такие происшествия; что этим анекдотом из своего житья-бытья он подыгрывает веселому настроению Мятлева. Выставлять на обозрение семейное грязное белье не очень-то порядочно, что и говорить, но во-первых, семьи больше нет, а во-вторых, в разговоре с Мятлевым можно пренебречь подобными нюансами. Изобразив происшедшее во всех деталях, Нерецкой ожидал в ответ проявление солидарности в самых сильных выражениях, за которыми Мятлев в карман не лез, но тот непонятно молчал, скучно разглядывая выходящих из гастронома. Наконец сказал: