Время предавать
Шрифт:
– Время.
– Да. Я знаю. Уже иду… Сейчас, – голос казался чужим. Высокий худой человек с седеющими висками, полжизни уже позади, и вот он – час… пришёл. Незваным.
В молодости всё казалось проще. И – легче, что ли… Да, он понимал, что будет страшно, трудно, невыносимо, но так… нелепо, ненужно… Нет, в молодости многое кажется проще.
Тёмный тяжёлый плащ вздымается ждущей шторма волной. Серебряная фибула, не украшение даже… пряжка… дешёвая, в любой лавке за гроши, если поторговаться… за два жалких дирхема.
Он провёл ладонью по полустёртой чеканке. Круг, разделённый пополам ломаной стрелой, привычной шероховатостью отозвался
Всё. Время. Пора.
… – Твой последний шанс…
Голос судьи твёрд, как кора столетнего дуба, и сам он такой же. Кряжистый, старый, и пальцы… Корявые корни вросшего в землю великана.
– Мальчишка, – говорит судья, – глупый самонадеянный мальчишка… Он, не ты… Ты – другой. Вор. Предатель. А парня жалко. Виселице всё одно – молод, стар, глуп, виноват, не виноват…
– Отпусти. Его, не меня, – просит он.
Потом опускает голову и смотрит в пол. Долго смотрит.
– Я… сознаюсь. Во всём.
Судья качает огромной седой головой, по-отечески усмехаясь.
– Дурак, – говорит он. – Вор. Предатель. Ты и так сознался… Пацана казнят, вздёрнут – с твоих, между прочим, показаний. А пытка… Что – пытка? Мы её применить-то не успели, такого соловья как ты, надо слушать, не ломая крыльев…
От горячей, словно кипящая смола, правды непереносимо ноет сердце.
– Шанс? Ты говорил – шанс?…
Улыбка на лице судьи – корявая трещина в стволе древнего лесного исполина…
Писарь обмакнул гусиное перо в медную литую чернильницу, хищно нацелился на белый, ни в чём не повинный лист бумаги…
– Так как писать – через «О» или «А»? Или ты не грамотный?
Человек равнодушно пожал плечами.
– Пиши через «А» – не всё ли равно. И так и так неправильно…
– Почему? – очень натурально удивился писарь, став мгновенно похож на настороженного селезня, у которого дворовый мальчишка вот-вот выдернет из хвоста жемчужное перо.
– Меня зовут Селим.
– Ну и?… – вскинул брови писарь.
– Ничего, – сказал он. – Не отвлекайтесь, господин надворный писарь, я так… размышляю. Вслух.
Герцог. Высокий, поджарый, наполовину седой, похожий на степного орла хищной повадкой.
Он. Собеседник Герцога. Ниже на полголовы, но в кости шире, скрытые тёмным плащом плечи выдают немалую силу.
Покой.
В отливающих зеленью канделябрах тускло горят фитили, бросая тревожные, рваные тени на лица собеседников. Заполночь. Сквозняки. Кутающийся в тёплую шерстяную накидку Герцог. Замерший в немой неподвижности, словно бы не чувствующий холода другой. На плече его – серебряная фибула, круг, разделённый надвое ломаной стрелой.
– И так, – говорит Герцог. Глаза его мерцают тем же зелёным огнём, что и медь канделябров. Тонкие губы цедят слова.
– И так, – говорит Герцог. – Вас зовут Салим Кандидо.
– Да.
– Это настоящее имя?
– Теперь – да.
– И вы хотите служить мне.
Герцог не спрашивает. Герцог утверждает.
– Почему? – а вот это вопрос.
– Мне нужен сильный господин. Сейчас самый сильный –
Герцог задумывается. Ненадолго, удара на три сердца.
– Хорошо. Но откуда я знаю, что ты мне не изменишь?
– Моё слово. Я буду верен вам до конца ваших дней.
– Но откуда я знаю, что ты сдержишь слово?
Теперь молчит собеседник.
– Вы – не знаете, – говорит он, наконец. – Но кто не рискует, тот…
Губы Герцога искривляются в жесткую полуулыбку…
– А всё будет очень просто, – говорит судья. – Однажды приду я, или тот, кто меня заменит, и скажет: время предавать. И ты – предашь.
– Почему?
– Потому что предавать – твой талант. Твой единственный неповторимый талант.
Он в тёмном плаще, разрываемом ветром. Под ногами – помост ратуши, впереди, насколько простирается площадь, море голов. Чернь вышла на улицы, требуя хлеба и зрелищ, вина и женщин. Крови господ и золота богатеев.
– Что вы хотите? – голос его разносится над площадью, как часом раньше – звук набата. Толпа взрывается криками.
– Стоп, – он поднимает руку. – Мне нужен человек. Человек, говорящий с вашего голоса и вашими словами. Один. Тогда я его выслушаю.
Толпа вздымается шумной волной, набегает на ворота ратуши, откатывается, снова набегает, и выталкивает из своих недр рослого темноволосого человека в одежде подмастерья.
– Это наш Голос! – вопит толпа. – Он говорит за нас!
Они стоят напротив друг друга: он, рослый, плечистый, в дорогом тёмном плаще с серебряной фибулой на плече, и Голос, не менее плечистый и рослый, одежды его просты, но если поставить их рядом, плечом к плечу – братья, не иначе, разлучённые ещё в детстве, но сохранившие фамильное сходство, несмотря на десятки прожитых раздельно лет.
– Здравствуй, Голос, – негромко говорит он.
– Здравствуй и ты, господин, – откликается Голос. – Говорить будем, иль сразу меня на дыбу – чтобы не терять время попусту?
– Сначала поговорим, – он улыбается, чем вызывает удивлённые взгляды свиты. Его не привыкли видеть таким. Его привыкли видеть мрачным, как сама смерть.
Ещё больше свита удивляется, когда он приказывает им удалиться.
– Давай, Голос. Я тебя слушаю…
– Ты предашь единственный раз, но этого раза должно хватить за глаза, – иногда судья говорит загадками. – Но чтобы предать, ты должен стать самым верным, самым честным.
– Но как?
– Любое данное тобой слово – станет камнем. Чтобы никто и ничто не заставило тебя его нарушить. Ты должен стать идеалом чести, идеалом добродетели. И неважно – кому дано слово, простолюдину или нищему, герцогу или придорожному дереву. Ты одинаково отвечаешь перед всеми.
– По рукам? – говорит он. Чем-то ему нравится этот Голос, этот простолюдин – как ни странно, именно таким он хотел бы видеть своего младшего брата, когда тот вырастет. Если вырастет…
– Ты даёшь слово? – спрашивает Голос. – Даёшь слово простолюдину? Ты – господин над господами, белая кость?
– Даю. А я не бросаю слов на ветер…
Герцог разъярённым вихрем врывается в покой, расшвыривая караул из городской стражи. И – останавливается перед ним, словно налетев на невидимую стену.