Время жёлтых мангысов
Шрифт:
«Я не бегу.
На свете смерти нет:
Бессмертны все. Бессмертно всё. Не надо
Бояться смерти ни в семнадцать лет,
Ни в семьдесят. Есть только явь и свет,
Ни тьмы, ни смерти нет на этом свете…»
Ей было жалко саму себя ещё с раннего детства. Из этого нелепого чувства жалости
Учась в третьем классе деревенской школы, она, Авздотья, глядя на ускользающее в никуда русло реки, даже родила удивительную поэтическую фразу – «Река Сукаглея уходит в камыш», дальше дело правда не пошло, но и тут судьба устроила ей западлянку (какое странное русское слово!), оказалось, что эту фразу уже написал некто Арсений Тарковский задолго до рождения в этот мир самой Авздотьи Педровны.
Одним словом, в её странном влечении к смерти не было ничего удивительного, как мог бы отметить это Карл Густав Юнг, если бы он что-то знал про случай Авздотьи: смерть была повсюду, она витала в воздухе, парила вечерней землей и шелестела листвой деревьев.
Однажды Авздотья стала свидетелем бесчеловечного убийства большого чёрного петуха по кличке Кайзер. Ему бессовестно отрубили топором голову и пока вскипала вода для супа, безголовое тело петуха бессмысленно бегало по пустому двору, а голова всё кукарекала, как будто призывая посредством сакральной петушиной магии несуществующий уже для него наступающий рассвет. Прямо в этом прослеживались некие библейские коннотации, бес мне в ребро.
Да, такая смерть произвела впечатление, что уж тут говорить. От таких впечатлений жизнь отодвинулась на второй план и на трон бытия, если так можно выразиться, взгромоздилась её величество Смерть.
«Жить, не живя» – вот что стало основным лейтмотивом в дальнейшем существовании внезапно полюбившей смерть Авздотьи.
Ей понравились многие вещи, о существовании которых она раньше даже не догадывалась: тёмные пыльные кладовки, в углах которых были повешены, словно казнённые преступники, старые иконы, источающие запах безнадёжности и глубокого уныния; она любила аромат картофельных и репных ям, которые по её глубокому убеждению напоминали собой флёр могил и массовых захоронений.
Однажды она случайно забрела в какой-то подпольный тайный храм, который местные православные неофиты запрятали в неказистое и одиноко стоящее строение бани по-чёрному, и там она, словно бы оказавшись в какой-то опиумной курильне, вдоволь надышалась опьяняющим ароматом ладана или лауданума, который свёл её почти с ума своими глубокими инфернальными нотами хмельных хтонических тайных недр земли и запрещённых космических мистерий.
Из тёмных закопчённых от гари углов этой древней баньки смотрели на неё своими глубоко осуждающими глазами какие-то ветхие иконы, источающие внеземные космические волны, то ли с нереально далёкого Ориона, то ли с мифического Арктура. Было страшно и одновременно заманчиво находиться вблизи этого страха, как бы чувствуя свою сопричастность этой будоражащей душу вселенской жути.
Тьма, страх, истерзанное и распятое тело на кресте, заунывные голоса испуганных прихожан, всё это наполняло существовании Авздотьи какой-то особой значимостью.
О сладостный мир смерти и влечения к ней! Мир мёртвых, скрытый от нас ореолом непроницаемой тьмы. Сколько очаровательных открытий лежит на пути к этому удивительному миру. Всё светлое в жизни было как будто запрятано ею в кладовку, из которой ничего не могло выбраться наружу, чтобы нарушить незыблемость устоявшегося царства страха и лелеемой ею жути.
Безусловно, что и сама страна, в которой родилась Авздотья, давала пищу для страшных размышлений и трепета перед неизбежной карой Ойца Небеснаго и суровым персидским взором строгой женщины в чёрном, которую именовали Богоматерью, суеверно крестясь при этом три раза, рисуя в воздухе перстами символический инструмент древней римской казни.
Живописными были и сами окрестности, в которых испокон веков прозябали местные жители, как будто бы созданные рукой средневекового мастера эпатажа Иеронима Босха.
Старые покосившиеся избы, заросшие бурьяном и душистой крапивой; тёмные и глубокие овраги, полные инфернальных испарений и страшных, вполне оправданных, предчувствий.
А «добрые» детские сказки, в которых люди ели людей, жаря их в печи, травили друг друга или превращали в жаб; потом сказания про каких-то замурованных в стены цариц и цесаревичей, рассказанные на ночь «добрыми» бабками и няньками; или про страшные сатанинские пытки в казематах жуткого царя Ивана Грозного.
Вся эта византийская печаль и ужас, если честно, производили на Авздотью амбивалентное воздействие: она и ужасалась до жути и, одновременно, какое-то сладкое ощущение вечной тайны сосало у неё под ложечкой, как будто делая её сопричастной этой мрачной космической мистерии.
Бродя по кривым, как её собственная судьба сельским дорогам, полных ям и колдобин, она словно в горячечном бреду всё время повторяла стихи серебряного поэта не от мира сего – Велимира Хлебникова, как будто бы специально для неё им написанные:
«Точно больными глазами,
Алкаю, Алкаю.
Смотрю и бреду
По горам горя,
Стукаю палкою».
– Правда интересно, почему вокруг один кошмар и ужас? – часто задавалась Авздотья этим странным вопросом. Вот и сейчас, узнав на уроке родной литературы, чем закончилась судьба фрау Карениной, она опять задумалась об этом. Нет, не то, чтобы думанье было её коньком, но, ознакомившись с литературными судьбами таких персонажей, как Печорин, Раскольников, князь Балконский, наконец, volens-nolens, задумаешься об этом.
Ведь кто-то же всё это делает! Или может быть, подумаете вы, что князя Достоевского весь этот инфернальный мрак заставляли писать рептилоиды или орионцы? А сиятельный граф Толстой не сам разве извлекал эти мысли из своей головы, а с помощью гиперболоида инженера Гарина?
Впрочем, всё это чепуха.
– Может быть какой-то страшный недуг поразил всю эту страну ещё с древних времён? – опять начала свой внутренний диалог Авздотья, – например, какой-нибудь русский сплин или древнерусский рак?