Время жить
Шрифт:
Остальные издательства как будто соревнуются в небрежности и халтуре. Исключение составляют подарочные издания и те чудеса полиграфии (атласная бумага, тисненая кожа переплетов, парчовые закладки), которыми время от времени радуют боссов от литературы. Конечно, лозунг «Экономика должна быть экономной» сильно ударил по книжному делу: почти исчезли поля, шрифт умалился чуть ли не до нонпарели, качество бумаги не позволяет дать фотографию автора, но даже самая строгая экономия не требует, чтобы текст печатался вкось страницы, чтобы Шрифт был слепым, чтобы для переплета избирали те скучно-грязноватые тона, какими под праздники освежают заборы и прочие деревянные части в провинциальных городах.
Во всем мире для популярных, требующих больших тиражей книг, будь то «Унесенные ветром» или детективные романы
Я написал то, что считал нужным. Сейчас не то время, чтобы благодушествовать и растекаться… чем? — мыслию или мышию по древу, — я так и не разобрался в этом пассаже летописца, притворившегося очень древним, чуть ли не прямым преемником Бояна. В общем, я не хочу растекаться ни тем, ни другим, сейчас время дела, реальных усилий для преодоления всего, мешающего нашему поступательному ходу.
Но «для культуры» приведу несколько высказываний о книге людей, знавших в этом толк. Вильям Гершель: «Скажи мне, что ты предлагаешь читать своему народу, и я скажу, кто ты». Джон Мильтон: «Убить хорошую книгу едва ли не то же, что убить человека. Убивающий человека губит разумное создание, образ божий; но тот, кто уничтожает хорошую книгу, губит самый разум, гасит светоч божественного образа». Марсель Пруст: «Книжники останутся, несмотря ни на что, аристократами ума, и незнание какой-либо книги, какой-либо частности литературной науки пребудет всегда, даже у гения, признаком интеллектуального плебейства». Сергей Глинка («первый ополченец» войны 1812 года): «Книги не доносят на себя, на них доносят». А мрачнюга Шопенгауэр сказал: «Не будь на свете книг, я давно пришел бы в отчаяние». На этом можно кончить, ибо лучше не скажешь.
Поэзия
Для меня шкала искусств — по степени нужности мне — выглядит так: поэзия, проза, живопись, музыка, архитектура, скульптура, театр. Не называю кино, ибо не уверен, что оно искусство, если же искусство, то им замкнется перечень.
Я не ломаюсь, ставя поэзию на первое место, впереди прозы, которой занимаюсь всю сознательную жизнь и буду заниматься до своего последнего дня. Толстой, думая о смерти, скорбел, что там не будет музыки. Мне горестно, что там не будет поэзии.
Я не писал стихов даже в пору, когда вроде бы все пишут. При этом мне ничего не стоит «ямбом подсюсюкнуть»— хоть в шуточном, хоть в серьезном — внешне — роде. Но писать стихов я не умею.
Любовь к поэзии пришла далеко не сразу. Я уже был помешан на чтении — свободно читать начал с семи лет, но стихов среди моего чтения не было вплоть до юности.
Я любил лишь и знал наизусть «Будрыс и его сыновья» — меня с ума сводила лихость сыновей старого Будрыса, которые золоту и драгоценным камням предпочли младых полячек. И отзывался я тут не только содержанию, но и музыке, ритму. Это было единственное исключение. Я не любил басен Крылова лишь за то, что они в стихах. Помню, как мать, огорченная моей глухотой к поэзии, пыталась «внедрить» в меня «Анчар», но добилась лишь одного: я надолго возненавидел это великое стихотворение и, даже полюбив поэзию, не мог преодолеть рефлекторного отталкивания от «Анчара». То же самое произошло позже с лермонтовским «Ангелом». Я был на пороге юности, когда мой отчим, превосходно знавший поэзию и глубоко ее чувствовавший, пытался пробудить мою душу футболиста и книгочея, странного трезвого мечтателя, для звуков сладких и молитв.
Нет ничего выше во всей мировой поэзии, чем это стихотворение совсем юного Лермонтова. Каким божественным духом рождена таинственная песнь запредельной обители, где ожидают своего земного часа человечьи души, внимая звукам небес! Но тогда я бесился от злобы непонимания. Ну ладно — ангел, к этой
Мне кажется, если взяться за человека с детства, его можно научить в искусстве чему угодно, даже тому, к чему он органически не способен. У меня начисто нет слуха, но в раннем детстве, наверное, из-за того, что в углу комнаты рассыхался и умирал старый рояль весьма благородной фирмы, меня начали учить музыке. И что же, через какое-то время я освоил гаммы и перешел к упражнениям, кажется, Черни. Я все-таки избавился от враждебного занятия, но какое-то ощущение музыки у меня появилось, и в дальнейшем я развил его до такой степени, что иной раз веду музыкальные передачи по телевидению. А всерьез — пишу о композиторах. С поэзией было сложнее и проще. Я человек литературный, что обнаружилось довольно рано, поэзия не была органически чужда моей сути, но именно поэтому все во мне противилось искусственному навязыванию. Надо было дозреть самому. В детстве и отрочестве следовало оставить меня в покое, зато позже настойчивость отчима, донимающего меня прекрасными стихами, принесла плоды.
Все же я до сих пор не разобрался, что такое понимание искусства. Если ты ошеломлен стихами, картиной, скульптурой, зданием, симфонией и будто сама кровь сменилась в тебе, — так ли уж важно то умение разобраться в грянувшем чуде, каким гордятся знатоки? Вроде бы важно, ты можешь углубить, упрочить, расширить чувство, разбуженное произведением искусства. Но в пору, когда я не мог расшифровать каждую строчку Пастернака, когда во многом темен был для меня воронежский цикл Мандельштама, их стихи так же потрясали мою душу, как и сейчас, когда все это перестало быть тайнописью.
Очень хорошо помню, когда стихи впервые обожгли меня. В довоенном Коктебеле, в довольно узком кругу, Сева Багрицкий читал стихи — якобы собственные. (В последний раз я встретился с Севой зимой 42-го года на Волховском фронте за какие-то минуты до его гибели.) Читал Сева изумительно, с интонациями самого Эдуарда Багрицкого, лучшего чтеца из всех поэтов. Он не приписывал себе чужого, он хотел, чтобы мы знали стихи поэта, чье имя тогда не произносилось вслух. Жар охватил меня с первых строк, а когда прозвучало второе четверостишие, у меня «засочилось сердце». Оказывается, это не образ, а точное выражение сути:
Хвостик лодкой, крылья черно-желты, Ниже клюва в краску влит — Сознаешь ли: до чего щегол ты, До чего ты щегловит?Я не понял тогда последних стихов:
В обе стороны он в оба смотрит — в обе. Не посмотрит — улетел!Но, проснувшись ночью, вспомнил эти строчки и, сам не знаю почему, заплакал. И все оставшееся еще большое лето, лето моей первой любви, я бормотал стихи про щегла, каким-то непонятным образом намертво связавшиеся с моей любовью, и связь эта осталась навсегда. Я не верил, что о щегле написал Сева, но не имел к нему претензий, неужели в подсознании о чем-то догадывался? Среди слушателей находился довольно известный ныне поэт, он вполне серьезно говорил, что Сева Багрицкий не лишен способностей и если избавится от вычурности и вообще поработает над собой хорошенько, то может вырасти в поэта. Потом, когда истина открылась, поэт шумно и напрасно возмущался обманом.