Время жить
Шрифт:
На первой в жизни охоте… Из Ефремова московской стороны в Подсвятье-мещерское нас перевозила старуха с волчанкой, изъевшей ей все лицо будто ожогами, уничтожившей брови и ресницы. При этом у нее стан, как у молодой женщины, и красивые, стройные ноги. Она легко вела челнок по крупной, захлестывающей за борт волне. Как я впоследствии убедился, Пра — неспокойная река.
На рязанской стороне, в деревеньке, связанной весьма тонкими нитями с каким-то колхозом, стоит дом ее зятя, Анатолия Ивановича. Он потерял на войне ногу, но своей одной ногой куда увереннее ступает
Охота начиналась тяжело. Намерзнув на вечерней зорьке — хоть бы один чирок подсел к нашим чучелам и подсадной, — я был в отчаянии от предстоящей ночевки в челноках Мне было так знобко, так худо, что я отважился на робкий протест, когда мои железные, неумолимые спутники загнали челноки в осоку, объявив неверную, колеблющуюся зыбь островом для стоянки. Они сжалились, и мы взяли путь к берегу. Двигались узким, длинным коридором между рядами камышей и вдруг увидели в конце коридора рубиновую точку.
На берегу под дубом горел костер. Вокруг него разместилось десятка полтора охотников. Они подбрасывали в костер сучья, какие-то доски с ржавыми гвоздями, ветки можжевельника, сухую траву, горящую с потрескиванием, как порох. На деревянной скамейке невозмутимо-величественный сидел генерал в полной форме, только без орденов.
Плясал огонь на широких золотых погонах с крупными звездами, сверкали пуговицы кителя и золоченый шнур на околыше фуражки. Он сделал лишь одну уступку месту — прикрыл шею от комаров носовым платком, засунув его под фуражку, что придавало ему сходство с бедуином. Всю ночь просидел он у костра, храня достоинство формы и погон, победив усталость и сон, а утром, такой же прямой и несгибаемый, отплыл в свой шалашик.
И вообще, этот отставной генерал был хорош. Он рассказывал разные истории и каждую непременно доводил до конца, независимо от того, слушали его или нет. Выяснилось, что он участник гражданской войны, затем был где-то начальником милиции, потом снова воевал. Он рассказывал о панике в конском табуне и о том, как на него напали волки, об охоте на изюбра, о волжских «осетровых» браконьерах и о борьбе с ними. Я ему завидовал: он принадлежал к тем людям, которые досконально знают все, о чем говорят…
На рассвете я сидел в шалашике, дрожа от холода, и до боли в глазах пялился на темную неуютную воду, на которой кочкой чернела подсадная и вертелись деревянные чучела, двоимые ситой. Подсадная казалась искусственной, так была недвижима, зато чучела резвились, как живые, и все время сбивали меня с толку. Затем возле подсадной возник еще один утиный силуэт, но это было настолько неожиданно и странно, что, конечно, я не признал в нем желанной цели и опоздал с выстрелом.
Потом, после часов мучительного ожидания, когда за спиной все ширилась желтая полоса зари, воды коснулся чирок и тут же понесся в сторону. Я выстрелил в пустоту, и отдача этого бездарного выстрела была не только в плече, но и в сердце. Какой из меня охотник!..
Когда же мы наконец отплыли домой, возле причала случилось чудо. Высоко впереди возникли две кряквы, или, как тут говорят, матерки. Они шли над кромкой берега и вдруг, невесть с чего, повернули прямо на нас. Я прицелился, нажал на спусковой крючок, но, конечно, забыл спустить предохранитель. Птицы метнулись в сторону, я неуклюже повернулся, скрутив болью спину, и наугад выстрелил. Не прекращая работать крыльями, одна из крякв пошла к воде и не села, а как-то плюхнулась на волну.
— Есть! — сказал одноногий егерь, и, хотя он принадлежит к породе ничему не удивляющихся людей, в голосе его прозвучало нечто вроде удивления.
(Эта первая утка запомнилась, как первая любовь, как первый опубликованный рассказ. С нее началась долгая, упоительная, незабываемая жизнь. И как же просто прекратил я охоту, когда понял, что в нынешнем оскудении природы вверяться «древнейшему человеческому инстинкту» достойно презрения.)
Я долго стоял на бугре, под елями, над широкой просекой, переходившей в поляну, и тщетно ждал знакомого мне по собственным рассказам, но никогда не слышанного вживе прокашливания вальдшнепа.
Я уже двинулся домой, и тут мне повстречался какой-то парень в жестком картузе, с двустволкой на плече. Он стрелял дроздов. Паренек показал мне настоящее место, на самой опушке. «Они тянут через развилку в чернолесье», — сказал он. Я пошел туда, спугнув двух-трех жирных дроздов, и стал под березками. Минут через пять, не поверив собственным ушам, я услышал такое отчетливое, громкое, такое буквальное «хорх», будто его произносил человек.
Оглянулся и сразу увидел вальдшнепа. Как и все куликовые, он казался в полете куда больше, чем на самом деле, и летел он быстрее, чем я ожидал. Плохо прицелившись, я выстрелил. Он продолжал лететь и скрылся за деревьями. Но все, что может дать охота, я испытал.
Божественная осень, какой не было с довоенной поры. Все горит золотом. Березы нежно и сильно желты днем, тепло, в розоватость — в предвечернюю пору. Свежезелена ольха, осины обтрясли почти все свои красноватые листочки, зелены кусты, лозняк и огромные ветлы над Десной, их зелень чуть припудрена серебристым пеплом. Приглядишься — зеленого вроде бы хватает, а вокруг все желто.
Когда я подошел к окну, воробьи разом вспорхнули с фанерки, усыпанной пшеном. Какой-то миг они просуществовали в воздухе черной, трепещущей тучкой и исчезли. С фанерки, подвязанной к березовому суку, осыпались золотые крупинки.
Я оглянул сад. Слева, у крыльца, могучая, старая ель от нижних, развалистых лап до островершка была усыпана красивыми, неведомыми в наших местах птичками.
Одни, раздув грудное оперение нежно-сиреневого цвета, утопили в нем головки, другие, свесившись с веток в ловкой манере акробата-поползня, похвалялись изящными оранжевыми сюртучками, третьи, гомозясь возле ствола, посверкивали янтарными спинками; одна птичка чистила о кору носик, сама невидимая в хвое, она показывала лишь темнобархатные щечки, другая, устроившись на самой верхушке, горела фазаньим многоцветьем. И я странно долго верил этому райскому нашествию на бедный наш сад, пока не понял вдруг, что виной тому закатное солнце, упершееся в ель своими медными лучами. Это оно так сказочно расцветило воробьев, перелетевших на ель с кормушки.