Врубель
Шрифт:
Хоровое пение прекрасной музыки Палестрины завершило это обращение.
И затем доклад почетного вольного общника М. П. Соловьева — юриста, надворного советника, присяжного поверенного, обладателя бронзовой медали за усмирение Польши, доклад, испещренный пышными эпитетами. И завершение первого торжественного отделения вечера — выступление поэта князя Д. Н. Цертелева с стихотворением собственного сочинения, посвященным Рафаэлю, надо сказать, не блещущим литературными достоинствами.
Во втором отделении вечера, музыкальном, были исполнены: итальянский гимн и марш, попурри из оперы К. М. Вебера «Волшебный стрелок», сочинения Д. Верди, вальс Метнера, попурри из оперы Гусмана «Иоганна», украинская песня и попурри на украинские и русские народные темы.
Шокировал ли Врубеля этот вечер, эти пышные и холодные речи, ничего, кроме «деревянного благоговения»,
Но в то же время в его эскизах видно и то, как он рвется к истинной сути классических традиций, сквозь псевдоклассицизм к классике…
Врубель принял тогда участие и в другом вечере, посвященном Рафаэлю, который устроили сами академисты для себя. (Главными распорядителями вечера были И. Ф. Тюменев, Н. А. Бруни, В. А. Котарбинский, Н. К. Харламов.) И торжественное убранство — на этот раз конференц-зала Академии, с тем же бюстом Рафаэля работы Лаврецкого и копиями «Сикстинской мадонны» и «Мадонны ди Фолиньо» по сторонам, — и заключившая собрание «Слава», которую на высоких нотах пропело семьдесят-восемьдесят хористов, и эффект освещения бюста при этом вспыхнувшими на экране словами: «Слава божественному!» — все это было данью той же эстетике, которая характеризовала первое, официальное торжество. Но вместе с тем на этот раз академисты стремились более последовательно приблизиться к живому Рафаэлю. В этом смысле удачной была концертная часть. Исполнялись произведения старинной итальянской и французской музыки: «Мадригал» Аркадельта с аккомпанементом струнных, хор Палестрины, церковный гимн XV века, песня Франциска I — короля Французского, сицилийский гимн мадонне. И эти чудные, простые и естественные в своей земной и возвышенной прелести мелодии, лишенные всяких ухищрений, прозрачно чистые, простые и величавые, действительно несли в себе ту же вечную красоту, которой были исполнены произведения великого Санцио.
Впечатления от искусства Рафаэля, с которым Врубель пристально познакомился за время торжеств, было настолько сильно, что он уже вырабатывает в своем сознании, как он сам выражается, «учение о Рафаэле». И больше всего его поражает, то, что этот великий классик, чье искусство считалось извечно синонимом идеальности, оказывается великим реалистом.
Взволнованный прошедшими торжествами, посвященными Рафаэлю, Врубель пишет сестре пространное письмо, в котором утверждает: «Реализм родит глубину и всесторонность. Оттого столько общности, туманности и шаткости в суждениях о Рафаэле и в то же время всеобщее поклонение его авторитету. Всякое направление находило подтверждение своей доктрины в какой-нибудь стороне его произведений. Критика по отношению к Рафаэлю находилась до сих пор в том же положении, как по отношению к Шекспиру до Schturm und Drang Periode в Германии. У нас в России живут все еще традициями ложноклассического взгляда на Рафаэля. Разные Ingre, De la Croix, David'bi, Бруни, басины, бесчисленные граверы — все дети конца прошлого и начала нынешнего [века] давали нам искаженного Рафаэля. Все их копии — переделки Гамлета Вольтером. Я задыхаюсь от радости перед таким открытием, потому что оно населяет мое прежнее какое-то форменное, деревянное благоговение перед Санцио живой и осмысленной любовью».
Не будем преувеличивать проницательность Врубеля. В поразившей его фреске «Пожар в Борго» Рафаэль, по его мнению, «учился у природы рядом с современным натуралистом Фортуни». Дело не только в том, что это не лучшая фреска цикла и исполнена, по-видимому, не самим Рафаэлем, а его учеником. Еще более показательно, что он уравнивает Рафаэля с Фортуни. Отмечая их родство, Врубель явно мысленно имеет в виду и себя, свое единство с великим классиком, и эта мысль составляет предмет его особенной гордости. И здесь же: «Прибавлю еще, что утверждение взгляда на Рафаэля дает критериум для ряда других оценок, например: Корнелиус выше Каульбаха и неизмеримо выше Пилоти и т. д…»
На это последнее соображение нельзя не обратить особое внимание. П. Корнелиус — представитель группы немецких художников — «назарейцев» — той группы, которая в свое время привлекла пристальное внимание Александра Иванова. Интерес к классике для Врубеля соединяется прежде всего с традициями и опытом немецкой художественной школы, немецкого академизма.
И далее: «Живопись… при Рафаэле была послушным младенцем… теперь она самостоятельный муж, отстаивающий энергично самостоятельность своих прав». И заключение: «…как утешительна эта солидарность! Сколько в ней задатков для величавости будущего здания искусства!» Нельзя здесь не заметить — какая убежденность в неуклонном прогрессе искусства! Прогресс в истории обязателен. Только просветители и позитивисты могли испытывать подобный исторический оптимизм.
«Реализм родит глубину и всесторонность» — этот постулат заключает в себе глубокий смысл, который прояснило еще одно событие, происшедшее в жизни Врубеля в эту пору, знаменательно соединившееся с рафаэлевскими торжествами. Речь идет об открывшейся выставке передвижников, которую, как это повелось в дружной компании чистяковцев, они отправились смотреть коллективно. Гвоздем экспозиции на этой выставке, по всеобщему и их признанию, была картина Репина «Крестный ход в Курской губернии». Но, к великой неожиданности Врубеля и его товарищей, картина эта оставила их неудовлетворенными. Размышляя о причинах постигшего разочарования, Врубель с редкой проницательностью излагает в письме к сестре свои заключения по этому поводу.
В холсте Репина он и его товарищи не увидели и грана того поклонения натуре, которое объединяло их всех, заставляя с утра до вечера отдаваться в штудиях своего рода «культу натуры» и все время испытывать горестное ощущение полного бессилия воплотить этот открывающийся в натуре «бесконечный мир гармонирующих чудных деталей». Нечего говорить о других передвижниках, которые, по выражению Врубеля, «кормили публику кашей грубого приготовления», стремясь удовлетворить ее голод, но забывая о специальном деле художника, подменяя искусство публицистикой, и крали «у публики то специальное наслаждение, которое отличает душевное состояние перед произведением искусства от состояния перед развернутым печатным листом». С необычайной емкостью и глубиной формулирует Врубель кредо нового поколения художников, готовящихся выступить в искусстве в 1880-е годы, уходящих в творчестве от постановки и решения непосредственно социальных задач к воплощению вечных общечеловеческих ценностей.
Но в этом смысле были у Врубеля единомышленники. Совсем ли самостоятельно он выработал эти формулировки, или ему помогли предшественники — Тургенев, Достоевский, который утверждал: «…мы верим, что у искусства собственная, цельная, органическая жизнь и, следовательно, основные и неизменимые законы для этой жизни. Искусство есть такая же потребность для человека, как есть и пить. Потребность красоты и творчества, воплощающего ее, — неразлучна с человеком, и без нее человек, может быть, не захотел бы жить на свете. Человек жаждет ее, находит и принимает красоту без всяких условий, а так, потому только, что она красота, и с благоговением преклоняется перед нею, не спрашивая, к чему она полезна и что на нее можно купить?» Нечего говорить, что подобные мысли Достоевского весьма своеобразно воплотились в его творческой практике, отличающейся всегда горячей злободневностью, острой актуальностью поставленных «общечеловеческих» проблем якобы «чистого искусства». Не менее сложно эти настроения Врубеля (исповедуемый им «культ глубокой натуры» в противовес публицистичности, в которой он упрекает искусство передвижников вообще, и Репина в частности) скажутся и в его собственном творчестве.
Как бы то ни было, теперь Врубель начинает понимать свой реализм и свою «идеальность» — он реабилитирует Рафаэля, меряя его требованиями жизненности, но Репина не приемлет именно за то, что в нем нет ничего от Рафаэля, ничего «идеального». «Культ глубокой натуры» — устремленность в глубь «видимости», эмпирически постигаемого мира, и классика — вечная гармония, вечный идеальный строй, божественный, утешающий общий порядок мироздания обретают или должны обрести единство.
После юбилейных торжеств, посвященных Рафаэлю, посещения выставки передвижников занятия Врубеля приобрели большую осмысленность, целенаправленность, и соответственно еще возросли его упорство, его настойчивость на стезе учения. Можно ли было его осуждать за то, что он неделями не являлся к родным, забывал порой отвечать сестре на письма! Он становился фанатиком учения. «Имеешь, Нюта, полное право сердиться. Но я до того был занят работою, что чуть не вошел в Академии в пословицу. Если не работал, то думал о работе».