Врубель
Шрифт:
Какой здравомыслящий голос в понимании красоты и задач искусства! Какая современность! И какой деловой настрой! А еще некоторые думают, что Врубель — человек «не от мира сего». Здесь снова нельзя не вспомнить Мамонтовский кружок. Совершенствование живописной техники и совершенствование жизненной техники необходимо связаны. Технические открытия, восхищавшие Врубеля, не противостояли в сознании художника творчеству, а могли, должны были обогатить его. Отсюда большие надежды на фотографию. В самой живописи «воплотится» и найдет индивидуальное выражение правда натуры, схваченная аппаратом. Только так может выразиться собственная личная «призма» творца. Врубель, словно назло себе самому, в «лице» фотографии впускает в свой храм земную прозу и повседневность, сводит искусство с пьедестала, делает шаг навстречу массовой культуре, широкому потребителю. Сейчас для него истинно эстетическое в этой сфере. Во всяком случае, если оно и не стало еще таким, то должно
Нельзя не учитывать вдохновляющего воздействия и непосредственной поддержки Мамонтова во всех этих устремлениях художника. Так и слышишь хрипловатый и поистине гипнотизирующий голос Саввы Ивановича, его речь о Красоте, которая только одна, по существу, способна облагородить жизнь, и о его стремлении приступить к немедленному практическому осуществлению этого своего назначения! Страстный голос мечтателя Мамонтова — трезвого мечтателя, на реальной почве. Дело, трезвое дело и идеально-прекрасное должны слиться. Да, недаром они так дружили в это время — Мамонтов и Врубель.
Не странно ли, что устремленность Врубеля к столь здоровому делу, как гончарное производство и раскрашивание фотографий, не находят сочувствия — в ком же? — в его здравомыслящем и трезвом отце, в прозаике Александре Михайловиче! Отец явно недоволен не только скудными финансовыми перспективами сына, но и его художественными устремлениями. Поистине неисповедимы пути развития художественного сознания! Поборники объективной правды и красоты в искусстве видят в занятиях керамикой и фотографией посягательство на художественность, а фантаст и «скандалист» Врубель, апологет неограниченной свободы своего «я», увлекается фотографией и гончарным производством настолько, что готов подчиниться им! Но Врубель верен себе, представляет собой живой парадокс.
«Сейчас я опять в Абрамцеве, — писал он в ту пору, — и опять меня обдает, нет, не обдает, а слышится мне та интимная национальная нотка, которую мне так хочется поймать на холсте и в орнаменте. Это музыка цельного человека, не расчлененного отвлечениями упорядоченного, дифференцированного и бледного Запада». Видимо, исканиями «музыки цельного человека» и одушевлялось все его существование теперь в Абрамцеве, подчиненное работе в области прикладного творчества, в первую очередь — керамического производства. Уподобиться цельному древнему человеку бессознательно старались и Серов с Мамонтовым, когда затеяли вылепить черта-шишигу. Этот черт был исполнен Серовым и представлен вылезающим из бочонка и усевшимся на его край, свесив ноги. Как эта керамическая ваза и особенно сам черт обнажают глубокую разницу в творческом мышлении на поприще керамики между Серовым и Врубелем! Достаточно посмотреть и на выполненные Врубелем в керамике портреты, чтобы убедиться в глубоком романтизме его искусства, хотя бы на портрет девушки в венке или на портрет, известный под названием «Египтянка». Не только туго обтягивающий голову платок с перевязью, напоминающей египетский амулет-змею, позволил присвоить этому портрету столь многозначительное название. Литая голова девушки и ее лицо, классически чистое в своем ритме, во всей пластике немного напоминают египетские скульптурные ритуальные портреты, образ овеян и какой-то дымкой загадочности, романтической таинственности, и это впечатление усиливает особенная полива скульптуры с ее радужными переливами, с просвечиванием цветов друг из-под друга, с совершающимся на глазах перевоплощением, изменением красок — со всеми этими эффектами, которыми отмечена техника восстановительного огня. С этой точки зрения можно сказать, что сама эта техника, технология производства, разработанная Ваулиным, как нельзя более соответствовала особенному пластическому мышлению Врубеля. После обжига краска поливы перевоплощалась. Изделие покрывалось пленкой металла, вызванного как бы изнутри пламенем, и эта сообщающая поверхности радужные переливы пленка несла в себе таинственную изменчивость и как бы бесконечную игру. Благодаря поливе, эти качества приобретала вся скульптурная форма.
Игра в Абрамцеве отвлеченными пластическими формами в изразцах для печей и в многочисленных предметах бытовой керамики — кашпо, вазах, подсвечниках — настолько увлекла Врубеля, что он порой ловил себя на охлаждении к сюжетной картине. В керамике он реализовал отчасти свою страсть «обнять форму», он находил особенное выражение своим сокровенным чувствам и переживаниям, которые просили для своего воплощения «музыкальных», отвлеченных ритмических форм, пластики и особенного колорита радужных переливов керамической поливы. «Архитектура и орнаментистика — это музыка наша», — говорил он не раз. И музыка эта увлекала его тем более, что давала надежду преодолеть разорванность и обрести цельность, так как и утилитарные изделия и их отвлеченные формы, орнамент и узор были изначально связаны с народным творчеством, как он выражался — с музыкой «цельного человека, не расчлененного отвлечениями упорядоченного, дифференцированного и бледного Запада». Но сами произведения художника, сделанные им в керамике, показывают воочию несбыточность этой его надежды. И в изразцах для печей, и в самих печах, и в вазах, подсвечниках, пепельницах с их текучими неправильными формами и радужной «изменчивой» поливой — во всех этих изделиях не было простоты и цельности народного искусства. Но тем более отчетливо они выражали собственную душевную музыку художника с ее романтической мятежностью, изощренностью, внутренней противоречивостью.
XVI
«Музыка цельного человека»… Теперь Врубель жаждет этой музыки, как никогда прежде, и он будет искать ее повсюду и повсюду улавливать ее звучание: в народном искусстве, народных песнях, поэтическом творчестве и в созданиях, вдохновленных народными мотивами и идеями. Его жажда тем более сильна, что он ощущает ее и в своих современниках, в своих сверстниках. Он мог бы в этом убедиться на спектакле «Северные богатыри» Ибсена, поставленном Малым театром в 1891 году и впервые осуществленном в бенефис Федотовой. Этот спектакль явился событием в жизни Врубеля, выходящим за пределы эстетического удовольствия.
Знакомый освещенный подъезд Малого театра, оживленная толпа, много журналистов, молодежи — Ибсен обладал репутацией революционера, укрепившейся недавним запрещением к постановке «Призраков».
Последний звонок, погасли огни в зале, отдернулся занавес, и на сцене предстала решенная Гельцером декорация — дикая местность…
Вряд ли Врубель не заметил в этой декорации «скалистой местности у берега моря», что и голые ветви гигантских деревьев, покрытых снегом, и порошащий мелкий снег, и бегущие над морем облака — все это было сделано слишком «натурально» и что, хотя художник-декоратор Гельцер и хитроумно замаскировал кулисы бутафорскими скалами, а падуги — ветвями гигантского дерева, недоставало свободы в решении форм, в их расположении на сцене…
Были многие несообразности в этой постановке, вызывающие протест и публики и журналистов. Они, надо думать, не укрылись и от Врубеля. Бросалась в глаза неправдоподобная чистота жилища Гуннара, с очагом без копоти на стенах и, напротив, украшенного картинами. Удивляло отсутствие дыма — в пламени костра. Думается, что Врубелю хотелось бы более свободного решения пространства и большей грубости в пластическом решении форм этого жилища норвежского крестьянина. Особенно не жалели яда журналисты (и нельзя было не согласиться с ними) по поводу женских костюмов. Дикая нормандка Дагни — Ермолова представала в роскошной голубой ротонде на белом меху и таком же капюшончике и, по отзывам корреспондентов, напоминала английскую мисс; на Иордис — Федотовой был костюм астролога, только без островерхого колпака, дополненный черными парижскими перчатками. Надо заметить, внешним обликом постановка могла напоминать о так называемом «народном стиле» в обстановке квартир современных интеллигентов — приверженцев этого стиля, так же как о новой моде в одежде могли напоминать костюмы героев.
Но в гораздо большей мере новые идеалы выразила сама драма — разыгрывающееся действие, характеры. И все это захватило Врубеля. В образе Иордис, в ее словах улавливались демонические, мятежные интонации. «Быть женой и только женой, сидеть дома, прясть и ткать для мужа и рожать детей… Какой позор!» — восклицает Иордис. «Скажи мне, — спрашивает она жену Сигурда, кроткую Дагни, — когда ты странствовала с Сигурдом и слышала звон мечей во время боя и когда кровь лилась потоками, — не чувствовала ли ты непреодолимого желания броситься в бой?.. Какое счастье быть волшебницей, нестись быстрее корабля и вызывать бурю и песнями заманивать людей в волшебную пучину!»
А вот что Иордис говорит Сигурду: «В тот день, когда ты избрал другую, я лишилась родины. Напрасно ты сделал это. Все волен человек отдать другу — все, кроме любимой женщины. Тогда он разрывает скрытую нить судьбы и сокрушает две жизни». Предсмертные муки Иордис, ее призыв к Сигурду умереть вместе с ней. Последняя вспышка ее неукротимой натуры — и небо отвечает на этот душевный взрыв небесной бурей. Правда, когда в финале осиротевшие Дагни, Орнульф, Гуннар оцепенело смотрели на покрытое — тучами небо, по которому, по тексту Ибсена, мчались валькирии и Иордис среди них, нельзя было не заметить, что рабочие чересчур старательно крутили разрисованные стекла в туманном фонаре и иллюзия грозового сумрачного неба была далеко не полной. Вместо свинцовых туч по небу однообразно из одного угла в другой проходили какие-то клубы дыма. Не очень естественно смотрели на небо герои драмы. Мешала здесь и случайная, не предусмотренная Ибсеном музыка. Но Врубель был благодарным зрителем. Он видел то, что хотел видеть Ибсен в этом дымном небе — фаланги несущихся на Валгаллу инфернальных всадниц, среди которых скакала неукротимая Иордис.