Всадники ниоткуда. Романы
Шрифт:
Мы устроились на корме на сене; я — поближе к гребцам. Они отчалили молча, орудуя каждый тяжелым длинным веслом. Почти не разговаривали, ограничиваясь сдержанными короткими репликами: «Можете спать, а мы на веслах. Надо добраться домой до рассвета. Река в этих местах патрулируется редко, но можно нарваться на случайный патруль». Почему река патрулируется или не патрулируется, что за патруль — они не объясняли, а мы не спрашивали. Какой смысл в сотый раз спрашивать, почему и зачем, когда и объяснения все равно непонятны. Слишком многое непонятно. Даже знакомые слова приобретали у них незнакомый смысл. Зернов разгадал тайну
— Откуда они, как думаешь?
— Не знаю. На «диких» не похожи.
— Без соли и котелка на охоте. Смешно.
— Они и не охотились.
— А говорят, восточный лес прошли. Ты веришь?
— Не знаю.
— А нож у него заметил? Лезвие само выскакивает. Я таких еще не видел.
— Мало ли чего ты не видел.
— И закуривают без спичек. Помнишь коробочку с огоньком?
— Может, они из бюро патентов?
— Зачем бежать из бюро патентов?
— Говорят, что никогда не были в Городе.
— Врут, наверно.
— А вдруг забыли?
— О чем? О Городе? О Начале? Об этом не забывают. Не помнят того, что было раньше.
— А если они помнят то, чего нельзя помнить? Что им остается?
— Ты прав. И они ищут помощи — это понятно. Только почему они так поздно вспомнили, а то, что есть, забыли?
— Без отца не разберемся.
— Отец учит доверять хорошему человеку. По-моему, мы не ошиблись.
Я открыл глаза и сказал так же тихо:
— Извините, ребята, я не сплю. И вы действительно не ошиблись. Мы помним многое, чего не знаете вы, а то, что есть, забыли. Даже то, о чем прежде всего спрашивают в сумасшедшем доме: какой век, какой год, какой месяц, какой день.
— Вы действительно этого не помните? — спросил Джемс.
— Конечно. Иначе я бы не спрашивал.
— Первый век. Десятый год. Двадцать первое июня. Одиннадцать ночи. В час рассвет.
— Сколько же часов в сутках?
— Восемнадцать.
Первый век, десятый год. «Облака» ушли три года назад, а здесь прошло почти десять лет. И день и год здесь короче, и планетка поменьше. И город один. А не напортачили ли «облака» со своим великим экспериментом? Живут люди, по всем статьям люди, а живут не по-нашему.
Пошутить-то я пошутил, а горечь комком подступала к горлу. Не стыдно бы — заплакал, да не хотелось слюни распускать перед мальчишками. Джемс, должно быть, по интонации догадался о моем состоянии и произнес как-то по-своему тепло зазвучавшим шепотком:
— Не огорчайтесь. Память иногда возвращается. У некоторых. Во всяком случае, частично. И у отца вам будет хорошо. А захотите — он переправит вас в Город. Там у нас есть свои люди — помогут.
Джемс ничего не понял, конечно, но дружеское участие его меня тронуло.
— Спасибо, — сказал я. — А далеко ваш дом?
— Часа полтора по реке. Только сделаем небольшую остановку. Нужно встретить одного человека. Кое-что принять, кое-что передать. Люк, смотри: он уже ждет.
Тусклый огонек мелькнул в черном подлеске еще более черного леса. С лодки не видно было ни кустов, ни деревьев — только темные тени над темной водой.
Лодка почти беззвучно подошла к берегу. Чуть-чуть зашелестели кусты.
— Обычно мы привязываем ее и переносим груз вместе с Люком, — сказал Джемс. — Сейчас не будем терять времени. Люк придержит лодку, а ты мне поможешь.
Мы взвалили на плечи каждый по довольно громоздкому, но не тяжелому мешку, легко спрыгнули на берег и начали подыматься по крутой тропинке в гору. Тусклый огонек свечи, должно быть в таком же самодельном фонаре, как и у Джемса, блиставший метрах в пяти над нами, служил ориентиром.
Вдруг он погас. Голос из темноты спросил:
— Кто?
— Джемс.
— Ветром задуло свечу. Спички есть?
— Сейчас.
Мы уже поднялись на пригорок. Черные кусты окружали нас. Черные листья щекотали лицо. Джемс чиркнул спичкой. Зеленый огонек осветил круп лошади и серый мундир стоявшего рядом мужчины. Лица его я не увидел: фонарь закрывал его — такая же консервная банка без одной стенки, но с разбитым стеклом. Крохотное пламя свечи не прибавило света, но все же позволило разглядеть обшитые кожей серые штаны с золотым лампасом и желтые сапоги стражника.
— Черт! — выругался я по-русски и отступил в темноту.
Полицейский засмеялся.
— Земляк, — сказал он тоже по-русски, — не бойся, не забодаю, — и прибавил уже по-английски: — Твой спутник, Джемс, видно, принял меня за «быка». Если он понимает по-английски, объяснять, я думаю, не надо. Это единственный костюм, в котором здесь не наживешь неприятностей. Все? спросил он, приподымая сброшенные нами мешки.
— Одни лисьи, — сказал Джемс.
— Неплохо. Я тоже кое-что захватил. Мешок муки и два ящика. Кроме консервов, сигареты, вино и разная мелочишка. На дне — пара новеньких «смит-и-вессонов», автоматические, тридцать восьмого калибра. Патроны поберегите. Они не для охоты.
— Знаю.
Человек с фонарем подошел ближе, раздвинув неправдоподобные в темноте ветви. Лицо его по-прежнему таяло в густом — я судил по сырости — ночном тумане.
— Передай отцу: неплохую тренировочку он придумал для памяти. Возвращается, подлая. Помню теперь не только Людовиков, но и Сопротивление. А сейчас вдруг прорезалась одна дата: сорок первый год, двадцать второе июня. Сверлит, а не могу вспомнить что.
— Начало Великой Отечественной войны, — сказал я.
На мгновение он умолк, потом выкрикнул почти восторженно:
— Когда вступили в войну мы, русские. Верно. На рассвете двадцать второго июня.
— Через час, — сказал Джемс. — Надо спешить.
Он не проявил интереса к уроку истории. Видимо, это заметил и наш собеседник.
— Все сразу не захватишь, — произнес он уже другим тоном, лаконично и деловито. — Кому-то придется возвращаться. Возьми пока один ящик, а мы с ним потолкуем немножко. — Он махнул фонариком в мою сторону, чуть не погасив при этом свечу. — Тоже историком был? — спросил он, когда Джемс с ящиком на плече исчез в темноте.