Всё хоккей
Шрифт:
— Припомните, во что он искренне верил?
— Мне кажется, речь идет о выборочности памяти. Впрочем, в книжке об этом и сказано. Вы помните. Что память можно и нужно делить. Часть, что выгодно человеку и человечеству помнить, ту часть, которая двигает человека и человечество вперед. А другую часть, которая делает человека слабым, беспомощным, недееспособным, нужно вычеркивать. Помню, он не раз повторял: если бы я сумел это забыть, насколько бы моя жизнь была правильнее, светлее! И насколько бы я освободился!.. Наверняка он говорил о вашей матери. Иногда он вникал в более глобальные примеры. На уровне, например, государств. Что было бы если человечество забывало
— Довольно спорный вопрос, — усмехнулся я. — Скорее оно пошло бы по кругу. Только более безнаказанно. Дело не в памяти, а в самом человеке. И только память способна усовершенствовать и человека, и государство. И это я испытал на собственной шкуре. И вот теперь кое-что начинаю понимать. Кажется, нить я уже нащупал. Остается до конца распутать клубок. Частичное уничтожение памяти… М-да, интересный эксперимент, опасный эксперимент.
— Вы хотите сказать — над собой?
— Да нет! — я махнул рукой. — Я это так. Прелюдия к эксперименту. Ведь я все, все помнил, просто не хотел вспоминать, научился не вспоминать. Это совсем другое. Это, как говорил Смирнов? Беллетристика, а не наука. Хотя подобная беллетристика бывает не менее опасной.
— И все же, — Смирнова медленно опустилась на диван. — И все же мне кажется Юра все, все понял в конце жизни, осознал свои ошибки. И поэтому, возможно, не совершил никакого страшного открытия?
Она подняла на меня испуганное лицо.
— Он был ученый. И даже если понял все, он обязан был доказать, что подобное открытие пагубное. А для этого нужно само открытие. И, может, оно-таки существует в природе. Простите, если я вас не утешил. Впрочем, я сам еще толком ничего не знаю. Но постараюсь узнать… А теперь нужно решить, где нам спрятаться? Похоже, репортеры нас в покое не оставят. И если бы был включен телефон, он бы уже разорвался на части. Боюсь, что совсем скоро могут выломать дверь.
— И что же делать?
— Макс знает, где находится дача?
— Да нет, мы как-то об этом не говорили.
— Срочно собирайтесь и уезжайте, и пока все не уляжется, поживите пока там. Заодно успокоитесь. Природа, птицы, цветы.
— А как же вы?
— Обо мне не беспокойтесь, я что-нибудь придумаю.
Я решительным твердым шагом направился к выходу.
— Вы забыли трость! — Надежда Андреевна догнала меня уже в дверях.
— Ах, да, спасибо, — я машинально взял трость. Некоторое время молча рассматривал. Подпрыгнул на месте, даже разбежался, и, размахнувшись, ударил по воображаемой шайбе.
— Похоже, она вам уже не понадобиться, — Смрнова сказала это с улыбкой, в которой была заложена и грусть и облегчение.
— Это трость вашего мужа. Пусть так все и останется.
— Пусть.
По лестнице я спускался вприпрыжку и нос к носу столкнулся с соседкой, как всегда авоська ее была полна пустыми бутылками от молока.
— Извините, — расшаркался я.
— Да чего уж, раз бегаете, значит все в порядке. Только, — она сморщила рябой морщинистый нос, — вы случайно не знаете куда запропастился слепой разносчик газет с собакой? К вам случаем не заходил.
— Да нет, — сердце почему-то кольнуло. Может быть от непривычки бегать? — Вот уже пару дней нету.
— Может, устал вот так, даром, разносить. Кто-то был недоволен, кто-то ворчал, что с утра надоедает звонком. Да и эти газетенки, кому они были нужны? Так хлам всякий, лишний мусор, даже не читая — в урну. А он все думал, что доброе дело делает. Чудак! Его и в глаза никто толком не видел! Наверное, считал, что добрые дела делаются незаметно. И сам мир не видел, и мир его. Невидимое добро. Жаль, что это добро никто и не оценил. Вот он, наверное, и отказался.
— Не думаю, — задумчиво протянул я. — От добра так просто не отказываются.
— Пусто без него как-то, — вздохнула старушка. — Уже третий день, налью себе какао и жду, когда в дверь позвонят. Словно без звонка и пить не могу. В горло не лезет. Да и мусорное ведро теперь по утрам пустое. Чего-то не то вот здесь… (Она постучала по высохшей груди.) Пусто как-то. Или я одна дура такая… Ты случаем не знаешь, где он живет, может помочь человеку надо?
— Не знаю, но попробую узнать, обязательно узнаю, — я положил ладонь на свою грудь. И огляделся вокруг себя. — Вы правы, пусто.
Потом я не сразу вспомнил о своем обещании найти полуслепого старика с собакой. Мои мысли тогда вертелись вокруг одного. Я думал о профессоре Маслове. И казалось, был близок к разгадке.
Выскочив из подъезда, я зажмурился — солнечный свет ударил в глаза, и навернулись слезы. Казалось в солнечных лучах горели дома, деревья, машины, люди. Казалось, весь город пылал в огне.
— Дяденька, — недалеко от автобусной остановки одернула меня за рукав маленькая девочка в красной бейсболке. Она еще не научилась читать. Она еще была счастливей нас, взрослых. — А здесь останавливается 247-й автобус?
Железное табло было усеяно множеством цифр с различными номерами.
— Сейчас, девочка, — я поспешно рылся в карманах в поисках очков. Но так их и не мог найти. — Вряд ли я тебе…
И запнулся. Я смотрел на железное табло и отчетливо видел все, все номера. Они были выстроены передо мной в строчки, в столбики, словно стихи. И эти стихи в этот миг были самыми дорогими моему сердцу.
Вслух, даже с выражением, словно на поэтическом вечере, я громко читал номера. Я их видел. Девочка уже давно запрыгнула в нужный автобус под номером 247, а я никак не мог остановить вдохновленное чтение. Я вновь отчетливо видел мир. Я вновь этот мир читал без очков, буква ложилась к букве, дом к дому, дерево к дереву, человек к человеку. Я открывал мир, словно новую книгу, безумно интересную, когда не можешь прерваться, перевести дух, остановиться. Когда хочется читать и читать, когда бездушные буквы, этот сгусток полиграфической краски рождает запахи, звуки, красоту движения, величину недвижимого, фигуры людей и каждого из них душу. Этот мир я уже не хотел потерять. Я им любовался. И когда закончил последнюю страницу, перевел дух и мог уже подумать. И вытащил пачку сигарет. Вместе с пачкой упали очки Смирнова в роговой безвкусной оправе. Нужны ли они ему были? Или он когда-то, как и я, добровольно решил видеть этот мир расплывчатым, мрачным, тусклым, мир, о котором не стоит жалеть. Я уже не был уверен, что он действительно был близорук. Он хотел быть близоруким. Он себя спасал. Как ему казалось. Полуслепому мир кажется безопасней. Не все опасности можно заметить. Как он ошибался. И как ошибался я.
Я хотел было со злостью отшвырнуть очки в сторону, но передумал. Это по-прежнему были очки ученого Смирнова. Это единственное оставалось фактом. А остальное — домыслы, фантазии, гипотезы прозревшего человека. Которому на миг показалось, что с видимым миром ему откроется и мир ведомый. Но это совсем не обязательно. Я хотел было вернуться и вернуть очки Смирновой. Но тоже передумал. Возвращаться — плохая примета. Я не хотел больше возвращаться. Мне хотелось идти вперед и вперед, даже неизвестно куда.