Все мои женщины. Пробуждение
Шрифт:
Он тогда спал исключительно с Патрицией. Потрясающе, как мерзко может звучать слово «исключительно» по отношению к женщине, на которой ты недавно, причем по любви, женился, и, казалось бы, оно здесь как нельзя более кстати, это слово, и полностью соответствует Его убеждениям в тот период жизни. Он был вполне искренен, когда произносил, глядя в глаза Патриции, в тех учреждениях, которые для этого и созданы, разного рода клятвы и обещания, в том числе обещание хранить супружескую верность, но в то же время как-то не воспринимал эти официальные заявления как нечто, что обязывает Его отныне спать исключительно с ней и касаться исключительно ее. Тогда, в ЗАГСе Гданьска, до него не дошло и не испугало, что отныне и до конца жизни Он обречен на «вечные кандалы», как когда-то выразился с ужасом и дрожью в голосе один из Его коллег, Томаш, с которым в свое время, еще в Гданьске, они регулярно, раз в неделю, играли в сквош. Нота бене: ныне этот Его коллега, выдающийся специалист по физике элементарных частиц, живет в Швейцарии, недалеко от ЦЕРНа, со своей очередной, четвертой по счету женой. И это значит, что по каким-то причинам, граничащим с мазохизмом, он с радостью дает себя заковывать во все новые «кандалы». По крайней мере – на какое-то время. Фамилия Томаша – Негодяев, и это выглядит весьма органично, ибо в высшей степени соответствует его природе. Ни одна из его жен не захотела после свадьбы взять его фамилию и стать Негодяевой. Они все оставили себе свои девичьи фамилии. Только
Он хранил верность своей Патриции вовсе не из-за этих публичных обещаний и клятв. Причина была совершенно в другом. Он находился тогда в том состояния любовной одержимости, когда все остальные женщины были для него совершенно «прозрачными». Это довольно короткий, как Он подозревал, этап в жизни влюбленного мужчины, когда он желает только одну женщину и просто не видит других, словно слепой. Именно в то время Он любил будить ее поцелуями и ласково расспрашивать с плохо скрываемым любопытством, что ей снилось, когда Он ее разбудил. Его жена Патриция проживала необыкновенно насыщенную вторую, а может, и третью жизнь в своих цветных, сюрреалистичных, полных волшебства снах. Ей удавалось, если, конечно, допустить, что этому можно научиться, видеть продолжение одной и той же истории на протяжении двух, трех или даже четырех ночей подряд! Со временем она разгадала Его хитрость с этим ее пробуждением и расспросами о сне, поняла подтекст и перестала отвечать. Просто молча прижималась к нему, а потом стягивала ночную рубашку, они занимались любовью, а потом снова засыпали. Она возвращалась в свой прерванный сон, в свои яркие фантазии, а Он погружался в тяжелое забытье, глухое и темное, которое не оставляло в его памяти ни малейшего следа. Со временем это превратилось для них в своего рода спонтанный эротический ритуал, который они повторяли и в своей спальне, и в гостиничном номере, а иной раз – и в машине, во время длительных переездов, когда Он был за рулем, а она спокойно засыпала на пассажирском сиденье. Он будил ее прикосновением и спрашивал про сон, а она тут же прижималась к Нему, отвечала ласками, прикосновениями, деликатностью и нежностью поначалу, которые к концу превращались в дикость и ненасытность. Иногда в машине, охваченные неистовым желанием, они не могли дотерпеть до ближайшего паркинга и останавливались на обочине или заезжали в глубину лесной чащи. Он гасил фары, она расстегивала ремень на Его брюках, стаскивала их резким движением вниз и торопливо опускала голову между Его бедер. Порой – Он очень хорошо это помнит – места в автомобиле им не хватало, и тогда они вываливались наружу, Пати опускалась перед ним на колени – на мокрую траву, на твердую проселочную дорогу, иногда – на влажный асфальт, а случалось, что и на снег. Потом, когда Он еще мог собой владеть, Он хватал ее за руки, поднимал вверх, она вставала с колен, упиралась ладонями в машину, Он задирал ей юбку и не сводил глаз с ее ягодиц, шепча ей до самого конца что-то о наслаждении… Помнит Он и их долгий перелет в Австралию. Из Куала-Лумпура в Мельбурн они летели ночью и сидели прямо в середине предпоследнего ряда. Свет был приглушен. Она тогда сунула голову Ему под плед, а правой рукой закрывала ему рот…
Она сама никогда не будила его и не спрашивала про сны. Он и сейчас не мог бы сказать с полной уверенностью, была ли это ее женская мудрость или она просто знала, что Ему не снятся сны. Наверно, все-таки первое. Его жена Патриция, несмотря на свой, назовем это так, темперамент и неуемную сексуальную фантазию, которые Он очень любил в ней и которые доставляли Ему множество неожиданных, но весьма приятных переживаний, несмотря на свои крайние феминистские убеждения, парадоксальным образом считала, что «в этой загадочной игре инициатива всегда должна принадлежать мужчине». Один-единственный раз – в эротическом смысле – она все-таки его разбудила. Правда, сделала это ненарочно. Они ехали в автобусе. Это было во время их единственной и по многим причинам незабываемой поездки по Турции. По дороге из Антальи в Каппадокию. Патриция, как только поздним вечером они сели в автобус, не отрываясь, читала взятый с собой из Берлина путеводитель по Турции. Он же после жаркого дня на пляже и бутылочки вина, которую они выпили за ужином, пытался заснуть. Пати всегда старалась как можно лучше изучить страну, по которой они путешествовали. Вникнуть в ее историю, литературу, музыку, политику, обычаи и особенности. Она хотела не только все узнать – но и все это понять. Желательно изнутри. Когда они путешествовали по Калифорнии, она, кроме путеводителей, читала Стейнбека, когда пересекали Южную Африку, даже во время сафари не расставалась с книгой Кутзее. В Турцию она взяла с собой «Музей невинности» турецкого лауреата Нобелевской премии Орхана Памука. Ему это все очень нравилось. Пати была самым лучшим переводчиком и гидом из всех женщин, которые встречались Ему на жизненном пути.
В какой-то момент Он почувствовал, как что-то трется об его плечо. Открыл глаза. Свет лампочки над сиденьем Патриции падал на обложку разложенной на ее бедрах книги Памука. А ее локоть, тесно прижатый к Его руке, ритмично опускался и поднимался. Он наклонился к ней и шепотом спросил:
– Что такое, Пати? Ты что делаешь?
– Я делаю это сама себе…
– Здесь? В автобусе?! Но зачем? – прошипел Он ей прямо в ухо.
– Потому что очень хочу. Я прочитала кое-что – и мне нужно. Прямо сейчас…
Он поспешно протянул руку к выключателю. Нашел ее влажную ладонь под муслиновой юбкой, внизу живота, между бедрами. И через мгновение там осталась только Его рука. Патриция же целовала Его шею и волосы, все теснее прижимаясь к ним губами и все чаще и все более прерывисто дыша, сдерживая рвущиеся наружу стоны…
Он помнит, что утром попросил, чтобы она дала ему свою книгу на обратном пути из Каппадокии в Анталью. Долго искать это «кое-что» Ему не пришлось. Уж на пятой странице Памук начинает свой эпический рассказ чувственным, деликатным описанием страстного соития восемнадцатилетней Фюсун и ее любовника, тридцатилетнего Кемаля. В этом коротком, занимающем один абзац описании нет ничего особенного, ничего такого, о чем Патриция не знала бы из множества других книг – она впитывала их в себя, как сухая губка впитывает воду. И все же именно этот абзац вызвал у нее прилив сексуального возбуждения, настолько сильного, что она забыла на несколько минут, что находится в автобусе, полном людей. Он помнит, что отложил тогда все «важные и обязательные к прочтению» научные статьи и документацию, которые прилетели с ним в Анталью, и несколько следующих дней на пляже провел в обнимку с томиком «Музея невинности» Памука. Сначала Ему хотелось просто найти в этой книге объяснение поведению Патриции, потом это стало не очень важно, а затем и вовсе потеряло всякое значение. Его увлекла таинственная история любви, которая не имела права на существование. Первый раз в жизни Он тогда задал себе вопрос: что же такое на самом деле любовь? Он помнит, как с сожалением отложил в сторону прочитанную книгу, закурил и попытался представить себе жизнь без Патриции. И не смог – у Него просто не получилось тогда. Он и сегодня помнит, как любил ее. Однажды, уже много лет спустя, уже после их развода, она как-то спросила Его по-дружески, без всякой злости, агрессии, претензии и жалости, любил ли Он ее когда-нибудь. И Он тогда помолчал немного, а потом ответил:
– Не знаю, заметила ли ты это вообще, но однажды на пляже в Антальи, очень давно, я как-то разбудил тебя, целуя твои плечи. Ты отряхнулась от моих губ и моей нежности – как пес отряхивается, когда мокрый вылезает из озера, и сообщила мне, что у меня на губах песок и чтобы я «немедленно, черт меня дери, перестал!», потому что делаю тебе больно, дотрагиваясь до, снова процитирую, «твоих облезлых от солнца плеч». Никогда раньше я не любил тебя так, как тогда, в тот самый момент, там, в Турции, склонившись над твоими плечами, с ранящими тебя песчинками на своих губах. Я очень хотел тебе тогда об этом сказать, но вдруг мне показалось, что ты мне ответишь, что все это какие-то старомодные чертовы глупости. Так что да, я тебя любил. И не только из-за Памука…
Этих прерванных снов и пробуждений Патриции Он никогда не забудет. По очень разным – крайне разным – причинам.
Он снова взглянул на зеленый монитор над головой. В левом нижнем углу экрана мигала нечеткая надпись: 22 September. Двадцать второе сентября. Первый день осени. Маккорник говорил, что у Него в мозгу что-то лопнуло восемнадцатого марта. Вот же мать твою за ногу! Он проспал всю весну, все лето и проснулся именно осенью. Как какой-то запутавшийся суслик, который впал в зимнюю спячку совсем не тогда, когда должен был. Он гнил в этой идиотской спячке лучшее время года! «Как же можно было так бессмысленно потратить столько времени?!» – думал Он со злостью, закусывая крепко сжатые губы. Почему, ну почему не могло у Него лопнуть в мозгу хотя бы в третьей декаде августа? В августе Он же должен быть провести неделю с Эвой на Мадейре. Все было уже забронировано. С приятным и разумным гинекологом, который мог дать Эве бюллетень, уже тоже все было обговорено. В мае Он должен был лететь на конгресс в Брисбен – конгресс такой же дурацкий, как гипотетический симпозиум лесников Подлесья по вопросу геодезического программирования методов поиска залежей торфа, не имеющий никакой научной ценности и сродни рыбному рынку, только вместо рыбы программное обеспечение и много-много покупателей-китайцев, но зато в Брисбене, а значит – недалеко от Сиднея и Сесильки. Поэтому Он в фирме сообщил, что поедет «поторговать», но не меньше, чем на десять дней. Летом у Эвы каникулы, а значит – можно было их разделить между Его Берлином, ее Познанью и поездкой, первый раз с ее мальчиками, на Кипр.
И все это Он проспал. Все, мать его, все! Двадцать второе сентября минус восемнадцатое марта… Получается, что Его не было сто восемьдесят семь ночей и дней. Он как какой-то идиот, который в марте вышел из дома около полудня в тапках за сигаретами – и вернулся четверть второго домой. Только в сентябре. Это же целых полгода от года! Вырвали у Него из жизни такой кусок. В Его возрасте каждый год короче предыдущего, а уместить в него надо все больше или хотя бы столько же, сколько умещалось в него, когда тебе было двадцать. Тогда год – это была целая длинная жизнь, в двадцать-то лет. А сейчас год – это коротенькая одна шестидесятая. Поэтому с какого-то момента – Он сам заметил это после сорок пятого дня рождения – человеку кажется: вот только что был декабрь, а уже снова начали звучать рождественские гимны в супермаркетах. И потом с каждым годом и с каждым декабрем эти гимны звучат все чаще, а перерывы между ними все меньше…
Вчера и сто восемьдесят шесть дней до вчера Он не помнит совсем – а что Он может помнить, если Он не слышал, не видел и не чувствовал ничего! Не ощущал прикосновений, не чувствовал тепла, холода, влажности, боли, печали, радости, возбуждения и желания, не чувствовал ни к кому жалости, не тосковал ни о ком и ни о чем, не чувствовал ни восторга, ни разочарования. Он не чувствовал злости, гордости, презрения и отвращения. Ничего не чувствовал. Хотя Его мозг, как утверждает Маккорник, работал на полных оборотах – это явствует из снимков томографии. Вырабатывал энергию, пожирая глюкозу. Но, несмотря на это, Его функционирующий вроде бы мозг не генерировал в теле ни единой эмоции. Очевидно, без помощи тела мы не можем чувствовать эмоции и весь этот наш многоуважаемый мозг может смело отправляться в задницу. Потому что зачем жить без эмоций?! Мозг работал, но не посылал видимых сигналов телу. Хотя каналы трансмиссии между мозгом и телом не были закрыты или порваны. Ведь никаких нарушений кровообращения у Него не зафиксировано. По крайней мере Маккорник ничего об этом не говорил. Его спинной мозг должен был посылать сигналы от головного мозга к рукам, ногам или, например, к члену – и получать ответ. То есть мозг сам по себе если что-то и может, то весьма мало. А ведь Он в последнее время, правду сказать, о теле совсем не заботился, если не считать совсем уж очевидных вещей типа чистки зубов утром и вечером – только о своем мозге.
Он помнит, как когда-то, пытаясь разобраться в своих сплетенных в гордиев узел эмоциях, Он начал читать все, что попадалось Ему под руку на эту тему. Хотел понять, почему Он чувствует то, что чувствует, а не то, что хотел бы чувствовать. Психотерапия и беседы с каким-нибудь знатоком человеческих душ за огромные деньги Его совсем не привлекали. Это был очень непростой период в Его жизни. Патриция совсем переставала Его понимать, а Сесилька росла и, понимая все больше, не могла понять их обоих. И вынуждена была в свои десять лет страдать и становиться свидетелем все более частых их диких ссор, скандалов, продолжающихся неделями «тихих дней», наполненных раздражением и ожиданием, кто же первый сдастся и попросит прощения. Когда во время их очередной вечерней ссоры Патриция порвала на мелкие кусочки их свидетельство о браке и демонстративно спустила эти кусочки в унитаз, Он перестал спать с ней в одной постели. Постелил себе в гостиной, принеся туда из кладовки матрас, и в ту ночь впервые задумался о разводе. Ко всему прочему, именно тогда, как будто подтверждая поговорку: «Пришла беда – отворяй ворота», вдруг Ему стала скучна математика, проекты в институте оказывались ниже уровня его возможностей, работа над диссертацией застопорилась, как тачка, доверху набитая камнями, попавшая в яму колесом, а Он не мог и, откровенно говоря, особо и не хотел ее из этой ямы вытаскивать. Теперь, ложась отдельно от Патриции, Он не мог спать совсем. Читал до рассвета, впадал в полудрему на два-три часа, просыпался и, измученный, разбитый, обычно без завтрака, шел в институт, где сидел до позднего вечера. В какой-то момент Он заметил, что задремать удается лучше и чаще, когда выпиваешь. Теперь Он мог в течение дня в институте выпить пару бутылок вина, а третью открыть, когда, лежа на матрасе в своей гостиной дома, читал книгу. Не веря в психотерапию, которая Ему казалась какой-то ерундой, ловкой выдумкой шаманов от психиатрии, жаждущих легкой наживы, Он, однако, верил в рациональную науку, например, в биологию и медицину, которые мозг трактовали именно так, как должно: как огромную нейронную сеть сообщающихся между собой объектов. Хотя Он и не понимал, как эта сеть создает, регистрирует, записывает, перерабатывает информацию и передает ее человеку – причем целиком, от кончиков пальцев на ногах до волосяных луковиц на голове, – что, например, он любит, ненавидит, расстраивается, тоскует, боится, испытывает сочувствие или кипит от неконтролируемой ярости. И именно это Он и хотел понять в итоге, для этого и читал все, что как-нибудь могло ему в этом помочь. С полуночи и до рассвета, лежа на своем матрасе в гостиной и допивая третью бутылку вина. Часто уже и без стакана – прямо из горла. Иногда Он вставал, шел на цыпочках в комнату Сесильки и, усевшись на ковре около ее постели, размышлял о возможных оправданиях для себя. Все, что Он мог придумать, оказывалось изначально глупым и несостоятельным. Зациклившись на себе, Он забросил дочь. Он проводил с ней слишком мало времени. А ведь детство бывает только раз в жизни. Он в детстве своей собственной дочери присутствовал весьма эпизодически. И тут Патриция, несомненно, была права. Совершенно права. Сесилька была слишком маленькая, чтобы самой бороться за свои права. Иногда Он плакал там, у ее постели…