Все повести и рассказы Клиффорда Саймака в одной книге
Шрифт:
Он вытянул руки, нащупывая какой-нибудь ориентир, и медленно пошаркал вперед.
И вскоре уткнулся в стену, сколоченную из вертикально поставленных досок, грубо распиленных и никогда не знавших рубанка, с неровными щелями там, где доски прилегали друг к другу.
Медленно, на ощупь Альден двинулся вдоль них и в конце концов добрался до места, где они заканчивались. Он пошарил руками и понял, что нашел вход, но двери не было.
Он перенес ногу через порог, нащупывая пол с другой стороны, и нашел его — почти вровень с порогом.
Поспешно, как беглец,
Он стоял, прямой и застывший, и оценивал свое состояние: небольшая слабость, головокружение, в животе холодно и в костях как будто мурашки бегают, но в остальном он хоть куда.
Альден поднял руку и потер челюсть; щетина кололась. Прошло не меньше недели, с тех пор как он в последний раз брился, — по крайней мере, так ему показалось. Он попытался заставить свою память вернуться к тому дню, но время стекалось, как маслянистая жидкость, и у него ничего не получилось.
У него закончилась вся еда, и впервые за много дней он вышел в деревню — очень туда не хотелось, но голод был сильнее. У него не было времени сходить за едой, у него ни на что вообще не было времени, но наступает пора, когда человеку необходимо питаться. Интересно, задумался он, сколько времени он обходился совсем без еды, слишком поглощенный важной задачей, о которой он теперь ничего не помнил — знал лишь, что корпел над ней и что она осталась незаконченной и он должен вернуться к ней.
Почему он все забыл? Потому что был болен? Разве может болезнь лишить человека памяти?
Надо начать с самого начала, подумал он. Потихоньку, полегоньку. Помаленьку, осторожно и без лишней спешки; не все сразу.
Его зовут Альден Стрит. Он живет в большом, высоком, сумрачном доме, который его родители почти восемьдесят лет назад построили во всем его надменном великолепии на холме над деревней. И за этот дом на вершине холма, за всю его надменность и великолепие его родителей ненавидели, но, несмотря на ненависть, признавали, поскольку его отец был человек образованный и наделенный недюжинной деловой сметкой и за свою жизнь сколотил небольшое состояние, торгуя закладными на фермы и прочее имущество в округе Маталуса.
Когда родители умерли, ненависть перенесли на него — но не признание, которое шло рука об руку с ненавистью, поскольку, несмотря на то что он окончил несколько колледжей, от его образования не было никакой пользы — по меньшей мере, такой, которую считали бы таковой в деревне. Он не торговал ни закладными, ни имуществом. Он уединенно жил в большом, высоком доме, давно пришедшем в упадок, и помаленьку расходовал деньги, которые его отец скопил и оставил ему. У него не было друзей, да он их и не искал. Случалось, он по целым неделям не показывался на деревенских улицах, хотя все знали, что он дома. Ибо всеведущие соседи видели огни, загоравшиеся в высоком доме на отшибе вечерами.
Когда-то дом был настоящим красавцем, но время и запустение постепенно брали свое. Погнутые ставни сиротливо висели на петлях; много лет назад ураган выбил из верхушки дымохода расшатавшиеся кирпичи, и часть из них до сих пор лежала на крыше. Краска облупилась и осыпалась, парадное крыльцо просело: фундамент подкосили деловитый суслик, вырывший под ним себе нору, и зарядившие вслед за этим дожди. Лужайка, некогда аккуратно ухоженная, буйно заросла травой, кусты забыли, что такое стрижка, а деревья разрослись так безбожно, что из-за них едва был виден дом. Цветочные клумбы, которые любовно пестовала его мать, остались в прошлом, давным-давно задушенные бурьяном и ползучей зеленью.
Очень жаль, подумал он, стоя в ночи. Мне следовало сохранить дом в том виде, в каком он был при отце и матери, но у меня было так много других забот.
Жители деревни презирали его за бездеятельность и беспечность, из-за которых надменное великолепие пришло в упадок и запустение. Ибо как бы сильна ни была их ненависть к надменности, они все же гордились ею. Они говорили, что он ленивый и равнодушный.
Но я не был равнодушным, подумал он. У меня болела душа — не за дом, не за деревню, даже не за себя самого, а за работу, которую я не выбирал: мне ее навязали.
Или работа была всего лишь сном?
«Давай начнем с самого начала», — сказал он себе, и именно так намеревался поступить, но начал не с начала, а почти с конца. Он начал очень далеко от начала.
Он стоял в темноте, где очертания деревьев вырисовывались в светлеющем небе и белый призрачный туман стелился над самой водой, и пытался выплыть против течения времени к самым истокам — туда, откуда все началось. Они уходили глубоко, куда глубже, чем он думал, и, похоже, были как-то связаны с запоздалой сентябрьской бабочкой и рыжим золотом облетающей листвы орехового дерева.
Он — тогда еще ребенок — сидел в саду. Стоял голубой и терпкий, как вино, осенний день, и воздух был свежим-свежим, и солнце было ласковым-ласковым — таким свежим и таким ласковым, каким что-то может быть только в детстве.
Листья золотым дождем осыпались с высокого дерева, и он подставлял руки, чтобы поймать лист — не какой-то определенный, нет, он просто протягивал руки и ждал, когда какой-нибудь из них спорхнет ему на ладошку, расходуя за этот единый миг всю ту безоглядную детскую веру, какую только может испытывать человек.
Он закрыл глаза и попытался снова возродить пережитое, попытался перенестись в далекий миг и стать тем маленьким мальчиком, каким был в тот день, когда с дерева дождем падало золото.
Он перенесся туда, но все вокруг утопало в дымке, картинка была тусклой и не желала проясняться, ибо что-то происходило: там, в темноте, появилась еле различимая тень и послышался чмокающий звук влажных туфель по земле.
Он распахнул глаза, и осенний день померк, и кто-то приближался в темноте — словно кусок мрака отделился, обрел форму и надвигался на него.