Все шедевры мировой литературы в кратком изложении.Сюжеты и характеры.Зарубежная литература XVII-XVIII веков
Шрифт:
После бегства в Блефуску (где история повторяется с удручающей одинаковостью, то есть все рады Человеку Горе, но и не менее рады от него поскорее избавиться) Гулливер на выстроенной им лодке отплывает и… случайно встретив английское купеческое судно, благополучно возвращается в родные пенаты. С собой он привозит миниатюрных овечек, каковые через несколько лет расплодились настолько, что, как говорит Гулливер, «я надеюсь, что они принесут значительную пользу суконной промышленности» (несомненная «отсылка» Свифта к собственным «Письмам суконщика» — его памфлету, вышедшему в свет в 17 Л г.).
Вторым странным государством, куда попадает неугомонный Гулливер, оказывается Бробдингнег — государство великанов, где уже Гулливер оказывается своеобразным лилипутом. Всякий раз свифтовский герой словно попадает в иную реальность, словно в некое «зазеркалье», причем переход этот происходит в считанные дни и часы: реальность и ирреальность расположены совсем рядом, надо только захотеть…
Гулливер и местное население, в сравнении с предыдущим сюжетом, словно меняются ролями, и обращение местных жителей с Гулливером на этот раз в точности соответствует тому, как вел себя сам Гулливер с лилипутами, во всех подробностях и деталях, которые так мастерски, можно сказать, любовно
И еще одно постигает Гулливер, познавая свой фантастический мир: относительность всех наших представлений о нем. Для свифтовского героя характерно умение принимать «предлагаемые обстоятельства», та самая «терпимость», за которую ратовал несколькими десятилетиями раньше другой великий просветитель — Вольтер.
В этой стране, где Гулливер оказывается даже больше (или, точнее, меньше) чем просто карлик, он претерпевает множество приключений, попадая в итоге снова к королевскому двору, становясь любимым собеседником самого короля. В одной из бесед с его величеством Гулливер рассказывает ему о своей стране — эти рассказы будут повторяться не раз на страницах романа, и всякий раз собеседники Гулливера снова и снова будут поражаться тому, о чем он будет им повествовать, представляя законы и нравы собственной страны как нечто вполне привычное и нормальное. А для неискушенных его собеседников (Свифт блистательно изображает эту их «простодушную наивность непонимания»!) все рассказы Гулливера покажутся беспредельным абсурдом, бредом, подчас — просто выдумкой, враньем. В конце разговора Гулливер (или Свифт) подвел некоторую черту: «Мой краткий исторический очерк нашей страны за последнее столетие поверг короля в крайнее изумление. Он объявил, что, по его мнению, эта история есть не что иное, как куча заговоров, смут, убийств, избиений, революций и высылок, являющихся худшим результатом жадности, партийности, лицемерия, вероломства, жестокости, бешенства, безумия, ненависти, зависти, сластолюбия, злобы и честолюбия». Блеск!
Еще больший сарказм звучит в словах самого Гулливера: «…мне пришлось спокойно и терпеливо выслушивать это оскорбительное третирование моего благородного и горячо любимого отечества… Но нельзя быть слишком требовательным к королю, который совершенно отрезан от остального мира и вследствие этого находится в полном неведении нравов и обычаев других народов. Такое неведение всегда порождает известную узость мысли и множество предрассудков, которых мы, подобно другим просвещенным европейцам, совершенно чужды». И в самом деле — чужды, совершенно чужды! Издевка Свифта настолько очевидна, иносказание настолько прозрачно, а наши сегодняшние по этому поводу естественно возникающие мысли настолько понятны, что тут не стоит даже труда их комментировать.
Столь же замечательно «наивное» суждение короля по поводу политики: бедный король, оказывается, не знал ее основного и основополагающего принципа: «все дозволено» — вследствие своей «чрезмерной ненужной щепетильности». Плохой политик!
И все же Гулливер, находясь в обществе столь просвещенного монарха, не мог не ощущать всей унизительности своего положения — лилипута среди великанов — и своей, в конечном итоге, несвободы. И он вновь рвется домой, к своим родным, в свою, столь несправедливо и несовершенно устроенную страну. А попав домой, долго не может адаптироваться: вое кажется… слишком маленьким. Привык!
В части третьей книги Гулливер попадает сначала на летающий остров Лапуту. И вновь все, что наблюдает и описывает он, — верх абсурда, при этом авторская интонация Гулливера — Свифта по-прежнему невозмутимо-многозначительная, исполнена неприкрытой иронии и сарказма. И вновь все узнаваемо: как мелочи чисто житейского свойства, типа присущего лапутянам «пристрастия к новостям и политике», так и вечно живущий в их умах страх, вследствие которого «лалутяне постоянно находятся в такой тревоге, что не могут ни спокойно спать в своих кроватях, ни наслаждаться обыкновенными удовольствиями и радостями жизни». Зримое воплощение абсурда как основы жизни на острове — хлопальщики, назначение которых — заставить слушателей (собеседников) сосредоточить свое внимание на том, о чем им в данный момент повествуют. Но и иносказания более масштабного свойства присутствуют в этой части книги Свифта: касающиеся правителей и власти, и того, как воздействовать на «непокорных подданных», и многого другого. А когда Гулливер с острова спустится на «континент» и попадет в его столицу город Лагадо, он будет потрясен сочетанием беспредельного разорения и нищеты, которые бросятся в глаза повсюду, и своеобразных оазисов порядка и процветания: оказывается, оазисы эти — все, что осталось от прошлой, нормальной жизни. А потом появились некие «прожектеры», которые, побывав на острове (то есть, по-нашему, за границей) и «возвратившись на землю… прониклись презрением ко всем… учреждениям и начали составлять проекты пересоздания науки, искусства, законов, языка и техники на новый лад». Сначала Академия прожектеров возникла в столице, а затем и во всех сколько-нибудь значительных городах страны. Описание визита Гулливера в Академию, его бесед с учеными мужами не знает себе равных по степени сарказма, сочетающегося с презрением, — презрением в первую очередь в отношении тех, кто так позволяет себя дурачить и водить за нос… А лингвистические усовершенствования! А школа политических прожектеров!
Утомившись от всех этих чудес, Гулливер решил отплыть в Англию, однако на его пути домой оказался почему-то сначала остров Глаббдобдриб, а затем королевство Лаггнегг. Надо сказать, что по мере продвижения Гулливера из одной диковинной страны в другую фантазия Свифта становится все более бурной, а его презрительная ядовитость — все более беспощадной. Именно так описывает он нравы при дворе короля Лаггнегга.
А в четвертой, заключительной части романа Гулливер попадает в страну гуигнгнмов. Гуигнгнмы — это кони, но именно в них наконец находит Гулливер вполне человеческие черты — то есть те черты, каковые хотелось бы, наверное, Свифту наблюдать у людей. А в услужении у гуигнгнмов живут злобные и мерзкие существа — еху, как две капли воды похожие на человека, только лишенные покрова цивильности (и в переносном, и в прямом смысле), а потому представляющиеся отвратительными созданиями, настоящими
В очередной раз рассказывает Гулливер о своей стране, обее обычаях, нравах, политическом устройстве, традициях — ив очередной раз, точнее, более чем когда бы то ни было рассказ его встречает со стороны его слушателя-собеседника сначала недоверие, потом — недоумение, потом — возмущение: как можно жить столь несообразно законам природы? Столь противоестественно человеческой природе — вот пафос непонимания со стороны коня-гуигнгнма. Устройствоих сообщества — это тот вариант утопии, какой позволил себе в финале своего романа-памфлета Свифт: старый, изверившийся в человеческой природе писатель с неожиданной наивностью чуть ли не воспевает примитивные радости, возврат к природе — что-то весьма напоминающее вольтеровского «Простодушного». Но Свифт не был «простодушным», и оттого его утопия выглядит утопично даже и для него самого. И это проявляется прежде всего в том, что именно эти симпатичные и добропорядочные гуигнгнмы изгоняют из своего «стада» затесавшегося в него «чужака» — Гулливера. Ибо он слишком похож на еху, и им дела нет до того, что сходство у Гулливера с этими существами только в строении тела и ни в чем более. Нет, решают они, коль скоро он — еху, то и жить ему должно рядомс еху, а не среди «приличных людей», то бишь коней. утопия не получилась, и Гулливер напрасно мечтал остаток дней своих провести среди этих симпатичных ему добрых зверей. Идея терпимости оказывается чуждой даже и им. И потому генеральное собрание гуигнгнмов, в описании Свифта напоминающее ученостью своей ну чуть ли ни платоновскую Академию, принимает «увещание» — изгнать Гулливера, как принадлежащего к породе еху. И герой наш завершает свои странствия, в очередной раз возвратясь домой, «удаляясь в свой садик в Редрифе наслаждаться размышлениями, осуществлять на практике превосходные уроки добродетели…».
Ю. Г. Фридштейн
Уильям Контрив (William Congreve) [1670–1729]
Так поступают в свете
(The Way of the World)
Комедия (1700, опубл. 1710)
«Так поступают в свете» — последняя из четырех комедий, написанных уильямом Конгривом, самым знаменитым из плеяды английских драматургов эпохи Реставрации. И хотя несравнимо большую известность (как при жизни автора, так и впоследствии), равно как и значительно больший сценический успех и более богатую сценическую историю, имела другая его пьеса — «Любовь за любовь», написанная пятью годами раньше, именно «Так поступают в свете» представляется наиболее совершенным из всего наследия Конгрива. Не только в ее названии, но и в самой пьесе, в ее характерах присутствует та общезначимость, та непривязанность ко времени ее создания, к конкретным обстоятельствам жизни Лондона конца XVII в. (одного из многочисленных в череде fin de siecle, до удивления схожих во многих существенных приметах, главное — в человеческих проявлениях, им присущих), что и придает этой пьесе характер подлинной классики.
Именно эта черта столь естественно вызывает при чтении пьесы Конгрива самые неожиданные (а точнее — имеющие самых неожиданных адресатов) параллели и ассоциации. Пьеса «Так поступают в свете» — это прежде всего «комедия нравов», нравов светского общества, известных Конгриву не понаслышке. Он и сам тоже был вполне светским человеком, l'hотте du monde, более того, одним из наиболее влиятельных членов «Кит-Кзт» клуба, где собирались самые блестящие и самые знаменитые люди того времени: политические деятели, литераторы, философы. Однако отнюдь не они стали героями последней комедии Конгрива (как, впрочем, и трех предыдущих: «Старый холостяк», «Двойная игра» и уже упоминавшаяся «Любовь за любовь»), во всех них Контрив вывел на сцену кавалеров и дам — завсегдатаев светских салонов, щеголей-пустозвонов и злых сплетниц, умеющих в момент сплести интригу, чтобы вволю посмеяться над чьим-то искренним чувством или обесчестить в глазах «света» тех, чей успех, или талант, иди красота выделяются из общей массы, становясь предметом зависти и ревности. Все это разовьет ровно семьдесят семь лет спустя Ричард Шеридан в классической уже ныне «Школе злословия», а еще двумя столетиями позже — Оскар Уайльд в своих «аморальных моралите»: «Веер леди Уиндермир», «Идеальный муж» и других. Да и «русская версия» при всей своей «русской специфике» — бессмертное «Горе от ума» — неожиданно окажется «обязанной» Конгриву. Впрочем — Конгриву ли? Просто все дело в том, что «так поступают в свете», и этим все сказано. Поступают — вне зависимости от времени и места действия, от развития конкретного сюжета. «Ты светом осужден? Но что такое свет? / Толпа людей, то злых, то благосклонных, / Собрание похвал незаслуженных / И стольких же насмешливых клевет», — писал семнадцатилетний Лермонтов в стихотворении памяти отца. И характеристика, которую дает в «Маскараде», написанном темже Лермонтовым четырьмя годами позже, князю Звездичу баронесса Штраль: «Ты! бесхарактерный, безнравственный, безбожный, / Самолюбивый, злой, но слабый человек; / В тебе одном весь отразился век, / Век нынешний, блестящий, но ничтожный», и вся интрига, сплетенная вокруг Арбенина и Нины, «невинная шутка», оборачивающаяся трагедией, — все это тоже вполне подходит под формулу «так поступают в свете». И оклеветанный Чацкий — что, как не жертва «света»? И недаром, приняв достаточно благосклонно первую из появившихся на сцене комедий Конгрива, отношение к последующим, по мере их появления, становилось все более неприязненным, критика — все более язвительной. В «Посвящении» к «Так поступают в свете» Контрив писал: «Пьеса эта имела успех у зрителей вопреки моим ожиданиям; ибо она лишь в малой степени была назначена удовлетворять вкусам, которые, по всему судя, господствуют нынче в зале». А вот суждение, произнесенное Джоном Драйденом, драматургом старшего в сравнении с Конгривом поколения, тепло относившегося к собрату по цеху: «Дамы полагают, что драматург изобразил их шлюхами; джентльмены обижены на него за то, что он показал все их пороки, их низость: под покровом дружбы они соблазняют жен своих друзей…» Речь в письме идет о пьесе «Двойная игра», но в данном случае это, ей-богу, несущественно. Те же слова можно было бы произнести и по поводу любой иной комедии У. Конгрива. А между тем Контрив всего лишь выставил зеркало, в котором и в самом деле «отразился вею», и отражение это, оказавшись точным, оказалось тем самым весьма неприятным…