Всё так (сборник)
Шрифт:
– Нет-нет, не подглядывай.
– Черные брюки и зеленая рубашка? Синяя юбка и белая кофта? Пальто, плащ, шуба летом висят в шкафу. Я не знаю!
А я и сама не знаю, что на мне надето.
Татьяна Ивановна тяжело вздыхает. Она пишет нам «низкий уровень наблюдательности», «использование простых речевых оборотов» и «высокий уровень в умении находить нестандартные решения».
– Ее, кажется, тоже муж бросил, – говорит мне Миша, когда мы тихонько закрываем за собой дверь кабинета.
*
При разводе со мной родители Валерика Савельева вели себя здраво, спокойно
Папа Гена неожиданно стал свободным. Вышел из партии, выбросил костюмы, оставил старую любовницу, защитил диссертацию по философии и порезал все галстуки на тряпочки. Он купил себе джинсы. И почти перестал бояться. «Не знаю, как тебе это объяснить, деточка, не знаю. Но ты вырастешь и поймешь, что так – лучше. Ты могла бы всю жизнь прожить в оковах… Один муж, одна жена, одна страна. Ужас».
Валерик рассказывал, что папа Гена и мама Маша были на «Нахимове». Тогда. В последний раз.
Им повезло: они ругались на верхней палубе, когда качнуло в первый раз. Папа Гена, случайно перепутавший прошлой ночью каюты, упал на колени и расстегнул мамы-Машины босоножки. Поцеловал ее щиколотки и с криком «Прости за всё!» прыгнул в воду, крепко прижимая к себе маму Машу и спасательный круг. Валерик говорит, что папа был выпивший, а мама – обалдевшая. Она вообще ничего вокруг не видела минут тридцать. Сначала думала о том, что папа шутит, и о том, что босоножки (чековые, из «Березки») кто-нибудь обязательно сопрет.
А когда пришла в себя, услышала, что папа Гена орет: «Маша! Ко мне! Я здесь! Маша! Ты где?! Я здесь!»
Орал и плыл. Плыл и держал ее крепко, под пояс. Орал и держал. Но не видел. В упор.
Это у них в семье было часто.
Валерик рассказывал, что они сами доплыли до берега, подцепив на круг еще парочку посторонних Маш детородного возраста.
В восемьдесят шестом году им, папе Гене и маме Маше, было лет по сорок…
Хорош врать! (Это я себе.) Я точно знаю, сколько им было лет. Я и теперь помню даты их рождений. Маше было сорок, Гене – сорок пять.
А в сорок восемь папа Гена сказал мне:
– Ужас.
Ужас, какую жизнь ты могла бы прожить.
Ужас, если ты будешь претендовать на нашу площадь.
Ужас, когда каждый день ты знаешь, что будет с тобой завтра.
Ужас, если ты подашь на алименты. Зачем тебе эти копейки?
Ужас, если ты будешь надеяться на то, что он вернется. Или кто-нибудь. Вернуться можешь только ты сама.
«Да, – согласилась с ним Маша. – И кольца, пожалуйста, отдай. Мы не очень тебе доверяем, поэтому не только кольца, но и набор серебряных ложек, часы, две фарфоровые чашки, они, между прочим, антикварные, если ты не знаешь. Цепочку тебе Валерик дарил? Так она – моя. Кулон с рубином – это еще Гениной мамы. Я никогда не вру. Мы тебя не знаем. Мы боимся, что ты все это пропьешь, прогуляешь, а ребенок будет голодать. А у меня как в сейфе. Вот соберется она замуж, ты нам позвони, мы приедем и все нашей девочке привезем».
«По описи?» – пискнула я. Размерчик дерзости у меня был тогда два икса эс.
С тех пор вырос, но не намного.
17
Мои подруги не в форме. От Люси-олигарха ушел муж-миллионер. К отцу. Отец разрешает ему пить водку и гонять чертей, а Люся-олигарх – нет.
Не то чтобы Люся-олигарх за чертей, она просто хочет, чтобы до окончательного распада личности ее Игорь успел составить нормальные дарственные и прочие завещания – ей и детям, а не папе и чертям.
Игорь двадцать пять лет подозревает Люсю-олигарха в корысти. Люся привыкла, но устала.
На свадьбу придет, но обещает быть грустной и одинокой. «А что Савельев? Будет?» – спрашивает она.
Инна тоже интересуется. И тоже не в форме. Отечество послало ее мужа модернизировать экономику регионов. Инна говорит, что пока не ясно, каких. Врет. Потому что стесняется. Инна хотела бы модернизировать экономику Парижа. Но у нее никто не спрашивает. У жен в нашей стране вообще не принято спрашивать. Они обычно ездят по путевкам, выписанным мужьям. Началось с декабристок, которых, кстати, никто не уполномочивал создавать такую сомнительную традицию.
– Ты сейчас где? – спрашиваю я.
– Ой, – вздыхает Инна. – Я уже обсмотрела здесь все музеи и театры, ночные клубы и spa-салоны. Я даже на рынке была… Такая серость! А что Савельев?
Что Савельев? Что? Что?
Марина, кстати, тоже не в форме. Который год на ночь она читает телефон Руслана. Мы с девочками пытались этому как-то воспрепятствовать. Инна предлагала заменить телефон на Коэльо и Дарью Донцову, Люся-олигарх – на Баха, «хоть Иоганна – в ухо, хоть Ричарда – в глаз». Но Марина сказала, что слов и музыки в телефоне Руслана достаточно для ее развития и удержания ситуации под контролем. Руслан – перформансист. Он с детства воспитывал мир творчеством: красил кошек хной, переодевался в бабушкину одежду и побирался возле храма Николая Чудотворца, рисовал на стеклах. На стеклах очков, классной комнаты, папиной «Волги». Еще он пел, сочинял короткую прозу, которую можно читать со сцены, показывал фокусы.
В общем, этим он живет и сейчас. Этим, Мариной и любовью публики. Любовь публики аккумулируется в эсэмэсках. Там рождаются дети, венерические заболевания, долги и угрозы «в следующий раз оторвать яйца».
Если разобраться, у Марины в телефоне действительно большое жанровое разнообразие. А у Руслана в день свадьбы будет гастроль. На ней, как говорит Марина, он и заночует.
Хуже всего у Томки… У ее бывшего асцит. Асцит – это жидкость в животе. Интернет дает восемьдесят процентов за то, что это цирроз печени. Врач дает все сто. Томкин бывший умрет, но не верит в это. Томка говорит: «Лишь бы не совпало, да?»
Да. Новая жена Томкиного бывшего не справляется с ситуацией. Томка злится и платит за палату, лекарства и специальную диетическую еду, которую ей готовят в корпоративной столовой. Еда без соли, жира, огня и вкуса. Полезная и печальная.
«Интересно, – спрашивает Томка, – а Савельев вообще живой?»
17 августа, вечер
Мои подруги – очень разные. Марина – брюнетка, Люся-олигарх – блондинка, Томка – принципиально седая, за Инной – не уследишь. Надо звонить и специально спрашивать.