Всё так (сборник)
Шрифт:
– Мы его заберем, – сказал Севик. – Вернемся из Польши и заберем. Врач сказал, что нам там делать сейчас нечего. Мариша за три дня одумается. Мы вернемся…
Наталья Борисовна подошла к Севику, чашку подала, две вилки, крышку от сковороды. И хрясь его по морде.
А он – ничего. Мышка в банке. В скафандре прозрачном. Внутри вроде Севик, снаружи – идиот. Посудомоечная машина. Без совести, зато с хорошими техническими характеристиками. Сказал:
– Займете мне на самолет? Я раньше прилечу и на вокзале Маришу встречу, а?
Что? Спрятать его паспорт? И разорвать на куски? Сжечь в раковине? Ночью?
Что-о-о-о-о?
– Деньги в серванте, – сказала Наталья Борисовна. И вызвала «скорую».
– Вам тоже плохо? – участливо спросила Мариша.
Гвозди. Гвозди бы делать из этих людей. Вот с кем надо было идти в революцию! Вот кого надо на передовую. И главное дело, под танки не жалко. Им под танками самое место.
…Кася потом скажет Наде: «Не суди. Любовь – это жестокость. Весь мир в одном человеке. Не суди, если не знаешь. Тебе повезло, если не знаешь…»
А плохо было Михаилу Васильевичу. Позвонить ректору и «сказать такое» он не мог. Разговаривать не мог тоже. Он слабый был в семейных разговорах. Сразу искал тень и валидол. Линял в цвет кушетки. «Скорую» – обязательно. Тоже ритуал. Ритуальный приезд: проходите сюда, вот чистое полотенце, аппарат Рива-Роччи у нас свой, шприцы есть, сознание не терял, гипертоническая болезнь – да, на пенсии, но работает…
Вся бригада мыла руки. Да. Это не потому, что Михаил Васильевич – профессор, заслуженный весь человек. Кого сейчас профессором испугаешь? Мыли руки, потому что Наталья Борисовна платила всегда. И кормила даже… Салфетки… Накрахмаленные.
– Я с Мишей, – сказала Наталья Борисовна. – Мне сейчас с Мишей надо… С Мишей…
– А я с Маришей! – с вызовом так, грубо, очень по-детски отозвался Севик.
А Надя все держалась за горло. Хотя крик стих… Улегся, как ветер.
Все подружки – по парам, в тишине разбрелися…
– А где Кася? – спросила Надя. – Где Кася?!!
* * *
Дора была удивительной красоты женщина. И везучести необыкновенной. Это и на фотографиях даже видно. Красоту ее видно. Крупность. Гладкость.
Знаете, дети, по-украински «гладкий» – это то, что по-русски «толстый». То, да не то… Гладкий – это восторг и упоение. Мясо, сало, здоровье, свет. Кожа… Ну с чем сравнить? Вот эти программы о ремонтах вы все смотрите… Вот кожа – как натяжной потолок. А цвет – бежевый рассвет в Сахаре.
Там под ней сила сильная. Молочные реки и кисельные берега. Дора спиной могла дом закрыть. Мазанку. А если руки расставит, то и все человечество.
Кася улыбается. Шутит. Но и злится тоже.
Человечество. Конечно. Дора была старше Ноя на семь лет. Бабка же… С Касиным возрастом ни в какое сравнение. Но разве ж он, подлец, этим мерил?
В Вене училась. Потом в Женеве еще. На врача. А в Одессе было много богатых евреев. Богатых и прогрессивных.
Дора роды могла на одной ноге принять. И баррикады тоже любила прямо из ничего строить. Уже и революция кончилась, а она все листовки строчила. Письма товарищам в Париж, в Прагу… У нее много товарищей было в эмиграции. И с Сакко и Ванцетти – это она! Она Ноя
А Доры и след простыл. Он ее не выдал, конечно. Но после разгона колхоза нашел, за волосы оттаскал. Таскал и плакал. Таскал и плакал. А ей сорок лет уже было.
Бабка Касина в сорок лет и глаз свой ехидный прятала, и юбку не задирала. Молилась, матюкалась и голову Касе всяким хламом – Олоферн, Дебора, филистимлянский храм, – забивала.
В сорок лет стыдно! Стыдно! А Дора – родила. Раз и два. Но кто тогда знал, что сорок – это только половина ее жизни? Кася, например, очень рассчитывала, что Дора, как бабка, по лестнице вверх. Или вниз. Ступенек на пять. Ну на шесть… И всё: скорбь всего прогрессивного человечества. Прощальные залпы и салюты.
Жить в расчете на чужую смерть – это как? Это как государство, дети! А Касе – позор. Утратила бдительность на личном фронте. А государство – в атаку. И получилось, что в общественном Кася всегда поперек. А в личном – в ногу! Ать-два. Маршем.
Только государство жило себе в расчете на «всехнюю», всеобщую смерть. А Кася – в личном расчете. Исключительно на Дорину.
И столько удачных моментов было. Не с Касиной подачи, спаси и сохрани! Кася и не знала тогда ничего. Потом уже считала все свои упущенные мгновения. И складывалось все так хорошо! Но без учета Дориной везучести. В пятьдесят лет ее вместе с детьми забрали. Считать умеете, дети? Кто забрал, куда… Фашисты забрали. В концлагерь. А в сорок шестом, уже без детей, – наши. Отфильтровали и перевоспитали. На всякий случай.
И никто тогда о ней ничего не знал. И Ной думал, что больше ее никогда не будет. И Кася думала, что никогда… С сорок второго года ни слуху ни духу. Ничего. В таких условиях легче поверить в смерть, чем в жизнь.
Такая большая государственная победа! Два монстра – нажрались своими и чужими гражданами. И на бочок. И по новой. Государства, дети, – это такие минотавры… И Кася – тоже. Была тогда минотавром…
…На «Флору» Тициана. Дора была похожа на «Флору».
Кася помнит, как искала подарок на юбилей подруги – инспектора роно. А ничего не было. Сувенирные чебурашки, и те шли с нагрузкой в виде копии гранитного монумента «Слава павшим героям». И тут прямо в глаза – подносы. Продавщица из-под полы достала. Из-под прилавка. По блату. Спекулянтка. Молодец. Подносы чашек на пять, металлические. Грузинские, наверное. На одном «Мадонна со щегленком», на другом – Дора собственной персоной. И смотрит прямо на Касю. С одной стороны – вроде с укором. С другой – как на пустое место.
Кася взяла два подноса. «Мадонну» – на юбилей. Флору-Дору – себе. Сейчас в кладовке. В старом чемодане. Под Севикиными ползунками.
Но если хотите…
– Я одна здесь, – говорит Надя.
– Это ты так думаешь. Одна! – фыркает Кася.
«Если хотите, можете достать. У меня теперь есть другой. Там и Дора, и Ной, и я. Все в галерее Уффици.
Может, и не понравится никому. Но я – Юдифь. Выкапанная. Через «а». Как две капли воды. Только Юдифь у Боттичелли рыжая, а я – черная. Раньше была – черная.