Все звуки страха (сборник)
Шрифт:
Бенно Таллент поднял микрофон и какое-то время просто на него смотрел. Вариантов было обдумано предостаточно. Взорвать бомбу. Приказать кибенам отправляться домой. Все, что угодно.
Но то было днем раньше. В его бытность Таллентом Дрожащим.
А сегодня… это сегодня.
Сегодня он уже другой Бенно Таллент.
Заговорил он резко и лаконично:
— Привет, кибены! К вам обращается последний человек на Планете Мерта. Тот самый, о котором говорили ваши командиры. Тот самый, у которого солнечная бомба. Вот что я вам скажу. Бомба все еще при мне. Но теперь я могу ею управлять. Могу в любой момент взорвать ее и всех вас прикончить даже тех, кто в космосе. Ибо мощь
Уверенный, что солдаты с ним солидарны, Таллент взял передышку. Наверняка им без разницы. Преданность родной планете тоже имеет границы. А он сумеет превратить эту стосковавшуюся по дому орду пехотинцев в самую грандиозную завоевательную армию за всю историю Вселенной.
— А первой нашей целью… — тут Таллент помедлил, понимая, что следующими словами обрубает все канаты и выбирает судьбу, от которой никогда уже не уйдет — …станет Земля!
Тут он передал микрофон доктору, дал ему разок по лысому черепу, поясняя, что требуется подтверждение, — и некоторое время на всякий случай слушал змеиное шипение злосчастного раба.
А потом подошел к обзорному окну и стал вглядываться в сумерки, что снова сгущались над городом Иксвиллем и изобильными полями Саммерсета, над Синими Болотами и Дальними Горами.
Бенно Таллент медленно оглядывал всю Планету Мерта и молча клялся, что месть его будет долгой и изощренной.
Странно, но в голову ему пришли слова Паркхерста, которые он мысленно перефразировал для этого места и времени, для своей новой жизни:
«Нет у меня к вам ненависти. Но это должно быть сделано. Это должно быть сделано, и сделать это придется вам. Но ненависти к вам у меня нет».
Таллент подумал еще и решил, что все верно.
Нет в нем теперь ненависти. Ни к кому. Он стал выше этого. Он Бенно Таллент — и даже дурь ему теперь не нужна. Он излечился.
Потом он отвернулся от окна и принялся разглядывать корабль, который отныне должен был стать его судьбой. Бенно Таллент освободился от дури, освободился от Планеты Мерта. И ни в чем не нуждался.
Теперь он стал богом сам по себе.
Монетки с глаз мертвеца
Ох и медленным выдался перегон от Канзас-Сити. Мешок пустел быстрей, чем я думал. Влага выходила — страшное дело. А кругом — ни сорняков, ни воды. Нечем мешок наполнить. Хоть плачь. Плакать я не умею. Когда показались ряды фонарей в самых дальних предместьях, совсем уж стемнело. Я болтался на тендере товарняка. Как дерьмо в проруби. Потом спрыгнул. Метров десять меня несло — пока не плюхнулся на все четыре да вдобавок еще и не перекувырнулся. Блин, полные ладони каких-то камушков. Острые, суки. Кое-как счистил я их, но ладони все равно саднило. Так, приехали.
Огляделся я, куда это меня занесло. Потом узрел до боли знакомый шпиль Главного Баптистского и быстренько направил грешные свои стопы в нужном направлении. Тут на меня, будто бешеный, бросился чей-то дворовый буль. Пришлось обернуться тьмой. Долго я так стоял. Почесывал ему холку и озирался.
Минут
Во Всесвятейшей Пятигранной церкви Христа Владыки был отдельный вход в угольный погреб. Туда я и шмыгнул. Ухмылялся я в обе щеки. Во козлы! За пару лет не удосужились починить замок — или хоть наладить щеколду! В погребе царила такая темень — хрен лестницу разглядишь. Да только мне-то там все знакомо. Все равно как ребенку в собственной спальне, когда там свет вырубят. Все-все помню. Ничего не забыл.
Сверху то и дело доносился какой-то гомон. То из ризницы. То из усыпальницы. То из прихожей.
Вот там, наверху, и лежит Йедедия Паркман. Мертвый. Обессилел все-таки. Еще бы. Восемьдесят два года ковылял он по своей бесконечной дороге — черный и нищий. Гордый. Беспомощный. Хотя нет — не беспомощный.
Я выкарабкался по лесенке из погреба и положил белую руку на растрескавшийся косяк. Бог ты мой, какие только мысли не лезут в голову! Я подумал о всей тяжести черноты, что давит с той стороны. Йед бы ухмыльнулся.
Сквозь трещину в косяке ничего не проглядывало — разве что стена напротив. Ой как осторожно отворил я дверь. В зале — никого. Теперь все, верно, топают в ризницу. Служба вот-вот начнется. Проповедник, ясное дело, заведет прихожанам свою баланду о старине Йеде. Что за благочестивый был человек. И как заботился о заблудших овечках. Как находил всегда в своем сердце место для беспризорных детишек. Как всех, всех привечал. И сколько народу скольким ему обязано. Йед бы захохотал.
Но я поспел вовремя. Интересно, скольким еще заблудшим овечкам это удалось?
Прикрыв за собой дверь погреба, я скользнул в кладовку. Миг — и я уже там. В кладовке я вырубил свет — а то вдруг придется тьмой оборачиваться. Потом самую-самую малость приоткрыл дверь в ризницу.
Часовней после бомбежки уже не пользовались. Об этом я аж в Чикаго слыхал. Семерых сразу угрохало, а Дикон Уилки получил по морде витражом. Ослеп, грешный. Ризницу все же постарались кое-как приспособить.
Вот ряды складных стульев. От стенки до стенки. А на стульях — все население Литтлтауна. Несколько белых физиономий — вроде моей. Признал я и пару-другую заблудших овечек. Двенадцать лет прошло. А по ним и не скажешь. Но и они ничего не забыли.
Присмотревшись хорошенько, я пересчитал черных. Сто восемнадцать. А всего пару дней назад, когда я еще околачивался в Канзас-Сити, их было сто девятнадцать. Вот он — сто девятнадцатый черный денвильского Литтлтауна. В гробу на козлах. Лежит перед усыпальницей — весь в каких-то цветочках и букетиках.
Ну, здорово, старина Йед.
Двенадцать лет не виделись.
Боже, ты его успокоил! Что, Йед? Где твои шуточки? Может, ухмыльнешься? Ты мертв. Я знаю.
Лежит — и руки сложены на груди. Здоровенные лапы большого ловца сложены, мозолей не видно. Блин! На ногтях поблескивает пламя свечей. Ему наманикюрили ногти! Йед завопил бы как ошпаренный! Еще бы! Проделать такое с работягой, содравшим ногти до самого мяса!
Лежит он в своем неглубоком ящике — и черные носки шикарных ботинок торчат в потолок- Черные с проседью кудряшки аккуратно приглажены — черные, в тон с шелковой обивкой гроба (подумать только! восемьдесят два — а почти и не поседел!). Лежит в выходном черном костюме. Белоснежная рубашка с длинными манжетами. А шею стягивает желтый галстук. Ну прямо загляденье! Наверняка разглядывает себя из Рая. Старик всегда верил, что Рай — это где-то наверху. Смотрит вниз на себя — такого шикарногошикарного, ухмыляется и гордо пыхтит: "Так-то, сэр!"