Всего одна жизнь
Шрифт:
15
После нескольких дней с небом, заволоченным грязными тучами, с нудными дождями, утром неожиданно проглянуло солнце. В парке было сыро, но пропитанный острыми запахами увядающей зелени воздух наполнял тело бодростью, вытеснял из него тяжелую сонливость. Дежурство, на счастье, выдалось удивительно нетрудное, но все же он чертовски устал
Герман, сощурясь, поднял кверху лицо, подставил его слепящим солнечным лучам.
Мир был ярким, пахучим, полным звуков — пели где-то в поредевшей листве птицы, звенел и радостно громыхал рядом проспект. Герман хотел думать о реке, о стуке волны в борт, но, шагая по мягким шуршащим листьям, возвращался мыслями в палаты, видел человеческие лица. Это были лица оперированных в последние сутки больных. Вот братья Харитоновы. Их он запомнит на всю жизнь. Даже места в реанимационных палатах, на которых они сейчас лежат, запомнит, но другие лица он уже почти забыл, а что делал каждому из них — и вовсе не помнит. И все же мысли его были заняты только ими…
Герман усмехнулся растерянно и радостно. В накинутом поверх халата пальто он шел по пустынному желтеющему парку. У здания кухни стояла уже больничная полуторка с оцинкованным кузовом. Скоро повезут на отделения завтрак. И, как несколько дней назад, Герман вспомнил лошадь по прозвищу Фуня, которая когда-то — казалось, совсем еще недавно — развозила завтраки, обеды, ужины. Вспомнил жесткого, неумолимого Батю, цепко державшего в своих руках всю больницу и Федора Родионовича, да и его, Германа, тоже… «Я вас от себя не отпущу, — говорил им как-то Батя на больничном вечере, обхватив своими сильными руками за плечи. — Вот защитится Герман — доцентом сделаем. Крепкая будет кафедра. А, Федя?..»
До оврага, за которым начинался пустырь и новостройки, Герман не дошел. Дожди превратили дорожки в этой части парка в труднопроходимые грязевые полосы. Возвращаясь к зданию больницы, Герман заметил на скамейке, затащенной больными в кусты, две фигуры. Женщина в светлом плаще и мужчина в больничной пижаме. Мужчина пил прямо из горлышка бутылки, запрокинув голову. Конечно, Власов…
На скамейке заметили врача, женщина поднялась, торопливо направилась к выходу из парка. Власов пытался ее удержать, смеясь, говорил что-то вслед.
— Вы же простудитесь, а в понедельник операция, — укоризненно сказал Герман, подходя к нему.
— Все будет нормально, Герман Васильевич.
Они вместе двинулись к больничному зданию.
— И если вы станете пить сразу после операции, то лучше ее не делать, — угрюмо заметил Герман.
— Не беспокойтесь, Герман Васильевич. А сегодня — повод. Ребенок у меня будет, сын. Борька.
Герман даже приостановился. Да, да, конечно, у такого вот Власова — только Борька!
— Теперь я от язвы избавлюсь обязательно. Семья обязывает… — Власов развел длинными руками. — Так что в деревню втроем поедем.
— Поздравляю, — сказал Герман. А сам уже думал, что тоже хочет сына, хорошо бы — Борьку…
Они молча шли к тяжелому серому зданию больницы. Высокие, устремленные кверху окна последнего этажа, и фронтон, независимо возвышающийся над желтыми вершинами деревьев, напоминали Герману загадочные дворцы — память далекого детства… Герман любил этот парк, и этот дом, и его жизнь, трудную, часто непонятную и противоречивую, — маленький яркий сколок человеческой жизни.