Всемирная Выставка
Шрифт:
17
Обрадованный успехом брата, я не сразу задумался о последствиях — ведь он уедет теперь на все лето. Я останусь один с родителями. Всё перемены, перемены, а тут еще весна — сезон, загадочная и немного опасная прелесть которого начинала уже доходить до меня, — и я почувствовал беспокойство. Кстати, как в воду глядел: нам велели переезжать. Хозяева дома, Сегалы (они жили над нами), продали свой дом. А те, кто его купил, беженцы из Германии, по фамилии Левенталь, сами хотели жить внизу. Сегалы были хорошими хозяевами — добрые, сердечные, зимой щедро топили. Чета новых хозяев была мрачной — вообще добра не жди. Отец говорил, что у них дурные манеры. Тут же начались споры о том, кому красить стены в квартире на верхнем этаже, о замене устарелого холодильника с газовым баллоном, приделанным сверху, а когда мы туда переехали, пошли нарекания из-за игры на пианино и даже шума шагов — уже и по полу не ходи! Их дочка мне тоже не понравилась — маленькая, черненькая, тщедушная, шпионка и ябеда: идешь мимо
Приговор матери был таков: немецкие евреи, даже недавно приехавшие, заносчивы и бездушны. Не то что мы, потомки восточноевропейских, которые были ближе к природе и гуманнее, потому что знали, что такое страдание. «Они думали, будто стали немцами, — обронила она в разговоре со мной, — и вот гляди, как они там теперь вляпались. Со всей их напыщенностью и зазнайством. Казалось бы, еле ноги унесли, а поди ж ты, хоть бы чуточку изменились!»
Но сама квартира на верхнем этаже была чистой и светлой. Теперь на задний двор я поглядывал с безопасного расстояния, я был выше бельевой веревки, тянувшейся к забору, и простыни в постирушечный день в моих глазах были чем-то вроде штандартов, на которые король глядит со своей башни. Из моей комнаты (в квартире она была самой дальней) сквозь дразнящий проем переулка виднелся зеленый ромб газона в парке «Клермонт» — правда, только если глядеть наискось и поверх двора. Квартира казалась не такой просторной, как прежняя. И действительно: из-за лестницы в ней было одной комнатой меньше. С другой стороны, бабушки уже не было, дядя Вилли перебрался на Манхэттен — нас тоже стало меньше. Новое освещение в этих комнатах как бы высветило для меня очередной этап борьбы нашей семьи за выживание. Чтобы поднять наверх зоммеровское пианино, пришлось вызывать специалистов-такелажников, которые с крыши спустили блок на талях и втащили пианино через окно гостиной. Зрелище было захватывающее, но после этого на лакированном красном дереве появились сколы, которых прежде я не замечал. Мебель в родительской спальне, несмотря на лирический оливковый цвет и резную отделку розовыми бутончиками, выглядела старой и исцарапанной.
Тем временем в 70-й начальной школе нас причислили к возрасту, когда положено раз в неделю ходить в подземный плавательный бассейн — огромную, пропахшую хлоркой кафельную пещеру, где сперва мальчиков, а потом девочек запускали плавать (тех, кто уже умел), а тех, кто не умел, учили двигать руками и задерживать дыхание. У мальчиков учителем был старик, мистер Боун, этакий местный Посейдон. Он не говорил, а ревел. Его густой бас перекатывался над водной гладью и вторил сам себе. Мистер Боун был тренером школьной команды пловцов и властителем этого подземного царства — толстый лысый мужчина в очках со стальными дужками, ходивший в резиновых шлепанцах, в белых парусиновых штанах и белой хлопковой нижней рубахе, туго обтягивавшей его огромный живот. Еще у него была хромая нога. Но в его мощи нас убеждали громадные размеры его рук, которые были круглее и толще даже, чем у моего отца. Его приверженность своему делу была несомненна — ведь он всю жизнь проводил в этом пещерном сумраке, тогда как нам приходилось подвергаться здесь всяческим водным процедурам лишь раз в неделю.
Девочек обучала его помощница миссис Фашинг, столь же тощая, сколь толст был мистер Боун; у нее были рыжие кудряшки, выбивавшиеся из-под купальной шапочки, а ходила она в черном купальном костюме с юбочкой, успешно скрывавшем ее всю, кроме веснушчатых рук и ног. Считалось общепризнанным, что девочки должны плавать в купальниках, а мальчики — без. Девчонки даже под душем не снимали купальников, и это мне представлялось несправедливым. Разве можно по-настоящему принять душ, когда ты в купальнике? В каждом отделеньице душевой имелся кусок простого бурого мыла, большой увесистый брус, и когда мистер Боун замечал, что мы недостаточно старательно мылимся и скребемся, он все тем же голосом, напоминавшим боевой клич кита, предупреждал нас, что к тому, кто плохо моется, он сам влезет под душ и покажет, как надо это делать.
Еженедельный визит в это водное царство был для меня проверкой на храбрость. Плавать я не умел, и мне не нравилось мыться при всех под душем. Да там и дышать было нечем — вместо воздуха зловонный туман, который, казалось, маслянисто липнет к коже. А говорить мистеру Боуну, что ты только вчера принимал ванну или что и так моешься дома дважды в неделю, было бесполезно: все равно пошлет под душ. И правильно сделает, поскольку для некоторых учеников этот школьный душ был единственной водой, которую они видели до следующей недели. Те же дети были причиной тому, что всем нам приходилось ходить к медсестре на осмотры, где у нас в головах искали вшей и стригущий лишай. Помимо этого медсестра выявляла детей, которым нужно выписать очки. За разъяснением сложностей, связанных с деньгами и классовыми различиями, я обращался к матери. «У некоторых детей родители слишком бедны, чтобы иметь своего врача, — говорила она. — У них неблагополучные семьи, и школьный душ — единственное доступное для них мытье. Это те самые дети, которым приходится обедать в школе, потому что дома их обед не ожидает».
С другой стороны, как объяснила мне мать, некоторые из моих учителей становились довольно-таки богатыми людьми. «В разгар депрессии они не лишились работы, — втолковывала она, — и на свое жалованье жили припеваючи. Цены упали, и они могли позволить себе вещи, которые другим, не столь уверенным в завтрашнем дне, были просто не по карману. Некоторые из них скупают теперь машины и дома. Становятся землевладельцами».
Я с благодарностью воспринял эту информацию, хотя она явно ничем не могла помочь мне преодолеть страх перед подземным плаваньем. Было у нас такое упражнение: все залезают в бассейн, хватаются руками за его кафельный край и повисают, давая телу всплыть, а потом начинают молотить ногами. Поскольку при этом не надо было опускать лицо под воду, я с упражнением справлялся запросто. Однако цепочка из примерно пятнадцати мальчишек, растянувшаяся с промежутками в три или четыре ярда, была длинной, и некоторым из нас приходилось опускаться в воду там, где ноги не доставали до дна. Руки висевшего рядом со мной моего приятеля Арнольда соскользнули, и он с головой ушел в воду. Я оглянулся в поисках мистера Боуна, но тот был в другом конце нашей цепочки и на кого-то кричал. Арнольд, задыхаясь, вынырнул и снова погрузился, беспорядочно молотя руками, отчего все дальше отплывал от бортика. Еще чуть-чуть, и до него будет не дотянуться. Показалась его рука. Одной рукой отпустив бортик, я схватил его за запястье, потянул к себе и положил его ладонь на край бассейна. Лицо Арнольда было красным, он отфыркивался и выплевывал воду. Глаза тоже красные. Мы глядели друг на друга, слишком испуганные, чтобы осознать, насколько случившееся серьезно. Выныриваешь, погружаешься, вдыхаешь вместо воздуха воду, проходит каких-нибудь ерундовых несколько секунд, и ты мертв.
Двор школы, кстати, тоже был царством мистических протяженностей. На нем происходили игры и церемонии огромнейшего значения. То был необъятный двор, обнесенный изгородью из железной сетки. Его сторона, которая выходила на Истберн-авеню, была вровень с тротуаром, но 173-я улица шла в гору, и конец двора, обращенный к Уикс-авеню, оказывался этажа на два ниже уровня улицы. По утрам в воскресенье я смотрел, как там играют в софтбол взрослые, причем среди них такие забивалы попадались, что прямо от своих ворот у Истберн-авеню с расстояния в целый квартал отправляли мяч через забор, который к тому же еще и поднят на бетонной стене высотой в два этажа. Я после школы редко оставался играть на дворе: слишком он был огромен — гигантское бетонное поле, обнесенное высокой изгородью, поверх которой глядят своими окнами обступившие его жилые дома. Я всегда воспринимал окна как глаза, всегда видел в них живость и ум; я и машины тоже так воспринимал — у машин, когда глядишь на них спереди, видны лица, у них есть глаза, носы и даже рты с зубами.
Однажды, когда я был в школе, легковой «шевроле» заехал с Уикс-авеню на тротуар и сбил женщину, прорвав сетчатую изгородь высоко над двором школы. С высоты двух этажей женщина упала со своими продуктовыми сумками во двор. У нее были бутылки с молоком. Они разбились, и молоко разлилось лужицами вокруг ее тела. Потом молоко начало подкрашиваться кровью. Передняя половина автомобиля торчала сквозь изгородь, колеса крутились, вися в пространстве. В нашем классе одна из девочек как раз стояла у окна. Она вскрикнула. Все, в том числе и учительница, подбежали к окну. Я увидел все это в тот миг покоя и тишины, когда несчастье уже случилось, но еще не огласилось звуком.
И сразу же вся улица пришла в движенье. Послышался вскрик. Завизжали тормоза машин. Учительница, бросившись вон из класса, побежала в кабинет директора. А мы смотрели, как смесь молока и крови растекается по бетону. Через пару секунд уже со всех сторон бежали люди, как будто улица никогда не была пустынна и все произошло на глазах у публики. Наша учительница вызвала полицию, впрочем, видимо, не она одна. Подъехали два зелено-белых полицейских автомобиля. Полицейские занялись водителем «шевроле». Потом один из автомобилей рванулся вниз по 173-й улице на Истберн-авеню к воротам двора. Въехал прямо во двор. Прибыла карета «скорой помощи» из больницы «Моррисания». Это было перед большой переменой. «Скорая помощь» не смогла проехать во двор, из нее выскочили двое в белом и кинулись к женщине. Осмотрели. Она была совершенно неподвижна. Они положили ее тело на носилки и прикрыли одеялом. Так оно лежало, пока полицейские и врачи совещались. Потом тело понесли к «скорой помощи». Я видел, как у женщины соскользнула с носилок рука, она покачивалась в такт неспешному шагу несших носилки.
Мы сгрудились у окон, смотрели. Я ощущал вибрацию разгоряченных тел вокруг.
Я бы после этого запросто продолжил занятия, но учительницу случившееся чересчур расстроило. За несколько минут до конца урока она отпустила нас на обед. Все только о происшествии и говорили. Сам я пошел домой обычной дорогой, но видел на Уикс-авеню толпу ребятишек, смотревших на «шевроле», который все еще не вынули из прорванной сетки. Полицейские не давали им подходить слишком близко. Школьный двор закрыли на случай, если автомобиль туда свалится. Когда я вошел в дом, мать стояла с телефонной трубкой в руках: она только что узнала о несчастном случае. С потрясенным видом вошла в кухню, где я поедал суп из помидоров с хлебом, намазанным арахисовым маслом. Мать знала родственников погибшей. Это была взрослая дочь одной из женщин, состоявших в женском комитете при синагоге. Мать села напротив меня.