Всеслав Полоцкий
Шрифт:
Всеслав очень уставал за день, но ночью, когда ложился на свое ложе, не мог заснуть. Ни макового зернышка сна не было ни в глазах, ни в душе. Тогда он хлопал в ладоши, и молчаливый Агафон, слуга-полочанин, приносил в спальню серебряный рукомойник. Великий князь бросал горсть-другую холодной воды на лицо, приказывал зажечь толстую витую свечу, брался за чтение. Под рукой у него всегда были Псалтырь, Евангелие, послания апостолов и Апокалипсис апостола Иоанна, а также пергамента Прокопия Кесарийского, хроники Малалы и Армотола. Мысленно улетал Всеслав в далекие времена, жалел, что нет рядом сына Ростислава — с ним привык делиться радостью от прочитанного… Ростислав поехал в Новгород, поддавшись на слезные уговоры брата Бориса.
Горела — как
Но пришло время — и пришло оно скоро, — когда Всеслав снова вдел ногу в стремя, двинулся в поход.
Игумен Феодосий был твердо убежден, что Христос избрал его, чтобы очистить Киев, святой источник, от смердящей грязи поганства. Течение событий, как и движение звезд в небе, благоприятствовало такому убеждению. Клир Софии разбежался, попрятался, один он, Феодосий, остался на виду, хотя и мог бы, как крот, зарыться в печерскую гору. Никого иного, а именно его, Феодосия, полоцкий князь ласковыми словами пригласил на встречу с поганским воеводой. Все это тешило самолюбие. Гордыня не к лицу отшельнику-монаху, Бог сурово карает за нее, однако сладкий червячок нет-нет да и щекотал монашеское сердце.
Когда Всеслав снова пошел на половцев, Феодосий решил действовать. Перво-наперво надо было выгнать из Берестова поганцев. Уже одно то, что жили они рядом с христианами и могли совратить слабые, не закаленные истинной верой души, не давало игумену покоя. Он был человеком, который, как капля, неустанно бьет и бьет в одну точку, если поставит перед собой какую-нибудь цель. Ни железо, ни самый твердый камень-плитняк не выдерживают таких ударов. Став игуменом после мягкого, ушедшего, как улитка, в самого себя Варлама, Феодосий очень горячо взялся за монастырские дела. Число братьев-иноков увеличилось до ста человек. Примером для себя игумен взял жизнь ромейского Студийского монастыря. Каждого из своих братьев он хотел спасти от искушений греховной плоти, свои проповеди произносил тихо, с мольбой, когда же кого изобличал, обвинял — слезы текли из глаз. Часто обходил он кельи, хотел знать, не имеют ли монахи, кроме общих, еще какие-нибудь свои вещи, пищу или одежду. Если находил, то хватал и сразу бросал в огонь. Даже ночью бесшумно бродил игумен по монастырю, слушал у дверей келий, что делает каждый брат. Услышав разговор двоих или троих, сошедшихся в одной келье, стучал в двери жезлом, а утром колол их самыми беспощадными словами. Епитимью же, которой надлежало карать одного, раскладывал, из великой любви к ним, на троих и даже четверых братьев. Не любил игумен серебра и золота, которые ослепляют человека в его земной жизни. Однажды прибился к монахам сапожник, но оказался непостоянным, как весенний ручей, — то истово молился, то исчезал из лавры на несколько седмиц. Вернувшись первый раз, положил все заработанное им к ногам Феодосия. Игумен сильно разгневался, приказал сапожнику бросить серебро в жаркую печь, в пламя. Если же, сказал, не бросит, то не быть ему чернецом. Глотал сапожник тайные слезы при виде того, как горит, улетает к небу вместе с дымом великое богатство.
Из всей братии он особенно уважал и выделял тех, кто раз и навсегда отрезал себя от белого света. Они были как деревья без ветвей и без корней. Один киевский купец, раздав все нажитое, пришел к Феодосию и попросил власяницу. Потом заказал купить ему козла, зарезал его, снял шкуру и натянул эту свежую еще шкуру на власяницу. Семь лет сидел он в пещере длиной в четыре локтя, питаясь через день одной просвиркой, которую ему подавали в оконце. За это время козлиная шкура высохла, превратилась в бубен, через власяницу больно сжимала тело.
Решив дать бой поганцам, Феодосий обул лычницы, надел латаную-перелатаную полотняную рубаху, такие же портки, накинул на плечи черный плащ, взял костыль, вырезанный из дубового корня. Привратник распахнул перед ним ворота и долго стоял, не говоря ни слова, глядя, как он исчезает в сгущающихся вечерних сумерках. Дорога ожидалась неблизкая. Феодосий надумал сходить сначала в вотчину именитого киевского боярина Супруна, с которым дружил когда-то, и уговорить боярина вместе со своими богатыми и воинственными соседями ударить внезапно по Берестову, где обосновались поганцы. Больной зуб надо вырывать с корнем. Он спускался с печерской горы и чувствовал, как обмирает сердце, слабеют ноги. Слабость была во всех членах. Даже пот от немочи-слабости был не соленый, а кисловато-пресный.
Посты и бесконечные моленья иссушили плоть, но дух в ослабевшем теле оставался живым, бодрым, как высокий столб яркого огня.
В дороге начался обложной дождь. Все кругом потемнело, налилось холодом и тоской. Тяжелые, набухшие влагой тучи горбатились над пустым полем. Игумен бодренько взял костыль обеими руками, накинул на него плащ, соорудив небольшой шатерчик. Плащ был длинный, его хватило и на то, чтобы подоткнуть под себя, предохраняя таким образом тело от холода земли. Так и сидел Феодосий под унылый шум дождя посреди темного поля — грибок не грибок, валун не валун, деревце не деревце, а неведомо что. Семья берестовских смердов, как раз в эту непогодь шедшая в Киев, остолбенела, когда натолкнулась на таинственную, непонятную фигуру. Дети заревели от страха. Смерд Путша, закусив нижнюю губу, тоже почувствовал, что у него начинают дрожать колени. Но он совладал с собой, взял оказавшийся под рукой камень и, подкравшись на цыпочках, хотел пустить его в ход, а там будь что будет. К счастью игумена Феодосия, жена Путши оказалась куда более мудрой и рассудительной. «Может, это дедок-полевичок», — тихо сказала она, и смерд Путша опустил камень. Так благодаря вмешательству Всевышнего игумен был спасен… Может быть, от самой смерти.
Только через ночь дотопал Феодосий до загородной усадьбы Супруна. За все это время во рту у него побывала лишь маленькая хлебная корка, размоченная дождем. Пока дознались, что за человек, пока открывали запоры и ворота, игумен успел замерзнуть, как бездомный щенок. Плащ был мокрый, грубый, прилипал к телу. «Холод и мрак на земле», — лязгая зубами, думал игумен.
Но не везде на земле царили холод и мрак. Боярин Супрун, когда его увидел Феодосий, как раз выходил из бани, из большого мраморного корыта, которое за большие деньги ему привезли из Ромейской земли. Боярин был весел, толст, вишневокож от горячей воды. Две красавицы рабыни осторожно и почтительно поддерживали его под руки. Рабыни были такой яркой красоты, что у Феодосия вдруг пересохло в горле.
— Ты ли это? — удивленно воскликнул Супрун, увидев игумена.
Стройненькие пышноволосые рабыни в это время вытирали ему ноги наимягчайшими льняными рушниками. Одна красавица была черноглазая, другая — синеглазая, и обе они, как и их разомлевший после бани господин, были, стыд и срам, голые.
— Я, — ответил Феодосий и отвернулся, ибо нельзя отшельнику мира сего смотреть на греховное женское тело.
А красавицы взяли ножницы, серебряный гребешок, позолоченное зеркало, начали подстригать, причесывать боярину бороду. Борода у него была густая, темно-русая, споро шли в рост у боярина волосы при таком уходе.
Наконец Супруна одели. Глянув на рабынь блестящими маслеными глазами, он отпустил их.
— Так это ты, Феодосий? — еще раз, будто не веря самому себе, переспросил боярин. — Сейчас я прикажу снять с тебя лохмотья, помыть тебя, и мы пойдем пить мед.
— Не надо, — строго сказал игумен. — Золотые портки не спасут душу. Будь умеренным в счастье. Серебро, золото, вино, женщины, слава — всего только мутный сон души. Тот, кто даровал жизнь всему живому, каждый миг следит за нами с неба.