Всеядные
Шрифт:
Публика, с молчаливым и почтительным терпением ожидавшая, когда хозяину благоугодно будет поразнообразить выпивкой заскучавшую беседу, теперь смутно и тихо продолжала толковать о чем-то между собой, несмотря на то, что кума, этот мажордом Петра Петровича, наполняла уже рябиновкой различные стаканчики, чарочки, рюмочки и т. д.
– Нет, для бедного человека по нонешним временам тяжелым не так-то легко можно сбросить с плеч свое несчастьице, – продолжались разговоры под звон рюмок. – Соседи у бедного человека сами все разными горями, словно гнилыми язвами, наскрозь пронизаны, – иной и рад бы помочь, да нечем. Недалеко ходить: староста у нас в четвертом году тысячу рублей из мирских денег истратил, а мужик был торговый, исправный. Об растрате своей сам всем говорил и сознавался, что и прежде из сельских сумм брал капитал на торговлю. Ходит таким гоголем, уныния к себе на лицо не пущает… И кажись бы, совсем ничего, обернется как-нибудь, думаем: расторопный мужик, достанет тысячу рублей, и – шабаш! Ан нет… Старички и старушки, какие подолговременнее и повразумительнее, сразу увидали, что к нему уж бесы приставлены и что немного уж времени оставалось ему топтать ногами мягкую траву… Так и сделалось: затосковал мужик и затуманился до того, что и денег не взял у приятелей, московских торговцев, какие нарочно приезжали к нему – помочь ему перевертку сделать. «Нет уж, говорит, благоприятели мои драгоценные, незачем мне вас в мою судьбу ввязывать, – вижу я, загрызет
По мере опустошения, производимого крестьянами в ведерной бутыли с рябиновой водкой, в голове Беспокойного сгруппировывалась масса нелепых сведений о бедствиях, претерпеваемых крестьянами…
Один анекдот сейчас же был рассказан некоторым стариком в подтверждение этой мысли. Наэлектризованный выпивкой, старик тепло и задушевно сожалел свой несчастный край, отданный в полное распоряжение судьбы – этой прочной русской богини, подданные которой считают грехом даже мысленно противиться ее распорядкам.
– Теперь вот, судырь, – говорил старик, – приезжает к нам в летние месяцы много народа, с большими деньгами, отдохнуть недельку-другую, летним воздухом подышать. Што же?… Самая маленькая только часточка из этих господ, живучи у нас, настоящее дело делают: купаются, например, молоко пьют парное, рыбу ловят, из ружей стреляют; конешно, деньгами от своего безделья откупаются, сыплют ими всюду без счету, – ну, мужики наши всячески и мирволят им… Четыре лета кряду ездил к нам барин один – страшный охотник рыбу ловить. Приедет он, бывало, с своими удочками, наймет горенку, приснастит к себе за хорошую плату двух-трех сельских ребятишек и сичас отправляется с ними за рыбой, верст за пять, на самую Клязьму. Суток по трое охотничал он с ребятишками, потому – с ним всякая провизия была и всякая укрыша от холодных ночей. Много добра барин этот нашей деревне в четыре года сделал: мужикам помогал с большой осторожкой – боялся, пропьют, – а многодетным вдовам всегда благотворил без отказу. Увидит, бывало, избу, что на одной глине держится, сичас же он туда. Спрашивает: «Вдовья это изба?» – «Вдовья, – скажет хозяйка, – а тебе што, судырь?» – «Да вот покурить зашел, так ведь нужно же у хозяев спроситься». – «Милости просим, судырь…» Ну и начинает судырь разговор: «Извощик был мужик-то?» – «Извощик, – отвечает хозяйка глиняной избы, – убили его под самый Покров, ночью, на Ходынке. Наши извощики всегда уж на Ходынке жисти решаются. Лошади и пролетки до сих пор не найдут». – «Ребятишек-то у тебя штук шесть найдется?» – «И счет забыла, судырь… Четверо-то, вон взгляните в окно: ишь как на улице гомонят…» – «Ну так вот что, вдова божья, поди-ка ты мужичка какого-нибудь степенного подряди – довести нас с тобою до Малюевой рощи. Ах! какой там семиаршинник есть, еловичек для дачи, загляденье!» – «Это што же, судырь, вы у нас строиться хотите, што ли?» – недоумевала хозяйка. «Да, хочу… Эту гнилушку вот разломаю и вместо нее выстрою дачу из семиаршинника, а вдова даст нам на честном миру запись, что, дескать, заняла она у него, у такого-то барина, на постройку столько-то рублей, какие и обязуюсь я, вдова, оному барину уплатить все по совести. Раскусила теперь?..» Много, много добра сделал этот господин. Только однажды ребятишки, которые провожали его на рыбную ловлю, со всех ног прилетели в деревню и кричат в большом испуге: «Запрягайте лошадь поскорее – барина хорошего, который рыболов был, поднимать нужно… Он душеньку господу богу отдамши». – «Как так?» спрашиваем. «Да так, – говорят ребятишки, – при нас все и дело было: все дни он на Клязьме скучал, а нынче чуть зорька встал и принялся удочки оправлять. Мы сичас за червями было вскочили, а он говорит: сам нарою пойду… Все утро был очень раздумчив и все водку тянул; печально эдак пел и насвистывал… Обогрело когда, он нас чаем напоил, накормил ветчиной и говорит: „Ступайте, говорит, ребятишки, в деревню и скорее наймите там лошадь, – мне нездоровится что-то, так пусть меня подвезут…“ Не успели мы маленько отбежать, кэ-эк он вслед нам из ружья гродахнет… Обернулись мы так-то – к нему и увидали: лежит он на лужку и ногами дрягает.
Всю грудь у него ружьем разорвало…» В большом сборе и с телегой отправились наши мужики на Клязьму поднимать барина. И теперь на его могилку ежели хочешь взглянуть, так ступай на Клязьму. Там, в четверти версты от глухой дороги, бугорочек над берегом высится, – тут его мужички с горькими слезами и зарыли, потому знали, что бугорок этот был его любимым местечком. Вот они, бесы-то, что значат: видел барин, что люди водку пьют, ну и сам пристрастился…
V
– Вот и богатый человек и хороший, а своей судьбы не минул!.. – толковала публика про хорошего человека, поминая рябиновкой его добрые качества. – Заела-таки его судьбища злая, отняла опору у бедности…
– Таких ли еще тузов заедает она! – быстро развивалась, под влиянием выпивки, тема насчет того, что и богатые очень часто наравне с бедными погибают от своей судьбы. – От нее и богатство не спасет никакое… Ведь вы, Петр Петрович, знаете дворец купца Решилова? Вон флаки-то на нем отсюда видны. Так ведь это какой богачина – первый по всей Москве! Что было в наших палестинах господских лесов и имений, – верст на тридцать кругом, – он всех их скупил, дач настроил везде, фермы поразвел, – ну, значит, и понадобилось ему выехать из Москвы, чтобы жить около своего трудного хозяйства и получше за ним присматривать. Живет он так-то в своем дворце и орудует себе лесным делом, также каменоломного частью. Поплыли к нему барыши со всех четырех сторон; но все же мы видим, что господин – не обидчик какой. Понадобится мужичку избу строить, сичас к Решилову, а Решилов для бедного мужичка и уступку сделает, и в рассрочку продаст. Так мы все очень полюбили его и жалели, што он вдов: ни посоветоваться ему не с кем, ни за ребятишками присмотреть никого у него не было, а ребят, надо думать, после первой супруги осталось у него штук шесть-семь. Видим мы, однажды приехала к нему барыня – деликатная такая, белотелая и не старая; дочка при ней состояла, годков эдак в одиннадцать. Приятели, какие при доме служили, сказали нам, что это домоправительница приехала. Ну и чудесно! Только пошли у этой домоправительницы дети… Приедешь, бывало, в решиловскую контору – по усадьбе полчища кормилиц тихим шагом гуляют с детками на руках. Одна к одной были прибраны эти кормилки: кровь с молоком, опять же и убраны на диво: в красных шелковых сарафанах, в белых как снег рубахах и в кокошниках, унизанных светлыми камнями. За кормилицами бегают девочки, которые приставлены, штобы детей всячески забавлять. Девочки эти, как только у какой кормилицы запищит дитя, сичас же принимаются в колокольчики звонить, в трубы трубить и в барабан стучать… И славно же было смотреть на эту сытость, как она по сосновой роще, окружавшей дворец, словно в раю, в полном счастье разгуливала! И везде-то цвели цветы, пели и кричали птицы, серебряным дождем шумели фонтаны. Редкие только мужики, особенно крепкие в молитве, устаивали в зависти к решиловскому богатству, а остальной народ вечно кричал: «Посылает же господь эстолько добра одному человеку! Эх, хоть денек бы прожить так, как счастливый Решилов живет!» А у Решилова счастья-то и не было, а мы, соседи, только богатством его заслепленные, долго не примечали, что к богачу давно уже приснастилась евойная судьба. Мы это приметили как-то вдруг и совсем невзначай. – Обходительный и веселый барин, он стал теперь как-то уныло задумываться; глаза у него как свинец сделались и на лоб вывернулись. Ты у него, бывало, смиренно уступочки выпрашиваешь, а он воззрится на тебя как бык, и ни одно твое слово, видимо, в уши к нему не попадает. Случалось, одумывался – и тогда гневно приказывал от своего имени, чтобы кормилицы как можно скорее из рощи бежали и ребячьим визгом ему не надоедали. Все приметнее и приметнее делались эти припадки, когда домоправительница благословляла его новою двойней. Решилов даже и скрыть их не мог: он бегал как угорелый по рощам и бормотал что-то. Камердинер-старик долгое время старался разнюхать, в чем тут штука. Сыздетства он с барином был вместе, знал его как свои пять пальцев, так только он один и проник в бариново бормотанье, да и то в ночное время, когда он в бреду был, и рассказал нам. Решилов ни днем, ни ночью не знал никакого покоя – он все думал, что господь в наказание за прежние грехи осыпает его, как дождем, ребятишками и что ребятишки эти непременно разорят его… Камердинер слышал, как он в своем кабинете с отчаянными рыданиями говорил: «Господи! што же это будет такое? Вот в пятнадцать лет их девятнадцать человек народилось – и все живы ведь, да покойница семерых оставила… Господи! ведь у меня всего-навсе шесть миллионов только: ведь поделить их между всеми да себе ежели на старость оставить, так Решиловы нищими сделаются…» А домоправительница, до какой эти слухи ничуть не доходили, нет-нет – да к концу года цоп ему парочку новых наследников… Года четыре тянулось таким образом дело, и, может, Решилов и помирился бы с ним как-нибудь, если бы не пришла к нему в голову мысль жениться на дочери домоправительницы. Сказано – сделано!
– Вспомнил он свою былую удаль и приударил за Варенькой. Та с лапочками… «Только, говорит, милый друг, нужно маменьку с ее детями удалить как-нибудь… Я никак, говорит, не могу жить с такой оравой». Не долго думая, на другой или на третий день Решилов собрался с Варенькой прокатиться, а в церкви соседнего села уже все было для свадьбы в лучшем виде изготовлено: там и шафера были, и свидетели всякие, и певчие московские. Воротившись с гулянья, молодые сичас же к домоправительнице; целуют они ее: «Милая маменька, какой мы вам суприз приготовили: мы только что, – радуют ее, – светлым венцом в Грибасовской церкви перевенчались. Вам, милая маменька, в Москве дом куплен за сто тысяч, – вы вот с завтрашнего дня помаленьку и собирайтесь туда и деток своих берите с собою. Они вам на старости лет большим утешением будут… На них на каждого муж внес вчера в банк по десяти тысяч». Видит старуха, что дочка поперек ее переехала, только, как женщина с большим понятием, увидавши, что ничего поделать уже нельзя, без всякого сердца переселилась в Москву. Молодые остались одни, и у Решилова следа даже не осталось прежнего сокрушения. Целый год мы не видели человека работящей его и свежее, а к концу года наш барин совсем и навсегда опешил, потому молодая вся в матушку оказалась – осчастливила его за один раз наследником и наследницей. Теперь богач наш ополоумел совсем: к жене вот уже несколько годов ни ногой, а живет он в отдельном флигеле, с четырьмя монахами, которые посменно день и ночь псалтырь читают над его гробом. Ночью старик и спит в этом гробу. Так живет он вот уже лет с пять, помня про одного бога и не допуская к себе ни единого живого человека, кроме монахов да по праздникам свой приходский причт; а у супруги его в большом доме от всегдашних пиров идет дым коромыслом: наследников у ней развелось видимо-невидимо – и ради них неизвестно кем и неизвестно в какую глушь запрятаны теперь решиловские дети от покойной жены, которым вряд ли когда придется воспользоваться отцовским богатством. Вот она – судьба-то – какие высокие горы раскачивает!..
В месяц своей жизни на куминой даче Петр Петрович перезнакомился со всеми замечательными старожилами околотка. Все они глубоко верили в судьбу и любили рябиновку с хорошей закуской, вроде колбасы, ветчины и т. д. Унылый, отуманенный вечно одной и той же темой их рассказов, Беспокойный несколько раз пробовал подпаивать их для того, чтобы навести их старческие мысли на более веселые события. Божьи старички и старушки, с большим удовольствием поддаваясь искусительным угощениям доброго барина, тем не менее никак не могли ему спеть какую-нибудь успокоительную песенку, а только, выкушав рябиновки не в меру, беспомощно скатывались со стульев на пол, где и засыпали мирным сном невинных младенцев. Проснувшись, субъекты эти немедленно охмелялись и потом либо принимались за новые повествования насчет судьбы, либо направлялись восвояси, предварительно до последней степени измучивши Петра Петровича бесконечным рядом разных просьбиц. Всем этим людям непременно надобилось: и вот этот остаточек сырку или ветчины, и бумажка с перышком и карандашиком для родного школьника; они вымаливали разрешения взять с собою аптекарский пузырек с недопитым лекарством и вот эту стоящую в углу бутылку, которая барину ни за что уже не потребуется; бутылочку потом требовалось наполнить барской рябиновкой, которой, как было известно по многолетнему опыту, так пользительно было в жаркой бане или просто печке растирать стариковские кости; затем следовали осенения себя крестом пред образами, бесконечные прощальные поклоны и, наконец, при самом уже выходе из избы из самой глубины стариковских внутренностей с каким-то удушливым шипением выходило последнее сказание: «А што, барин, как я хотел поскучать тебе насчет трешницы?.. Сделай такое одолжение!.. Такая у меня по хозяйству недотыка теперь – говорить не хочется»…
Все это попрошайничество ужасно надоело Петру Петровичу своими нищенскими, плаксивыми тонами.
«Уж узнаю же я, в чем тут суть! – энергично думал Беспокойный, любуясь Уваром Семенычем, который благодушно поваливался на траве на его пледе. – Это все вздор, что они пограбить любят нашего брата. А я вот целый год проживу с ними; в самое нутро к ним залезу, – тогда поглядим!..»
Несколько дней особенно сосредоточенно продумал о чем-то Петр Петрович, и в результате этих дум оказалось, что он сделался еще щедрее к мужикам, удовлетворяя их самые чудовищные желания. Никому ни в чем не было отказа, выносили ли это его средства или нет. В его собственном поведении произошла тоже значительная перемена: он изменил свой деликатный говор на грубый мужицкий жаргон и вместо учтивого вы стал ко всякому относиться на ты, перестал чесать голову и бороду – и в одно прекрасное утро очень изумил Увара Семеныча, отдав ему строгое приказание сейчас же вычистить ему плед и высокие сапоги и никогда вперед не брать без его позволения из комнаты никаких вещей. С тех пор не проходило на десятиверстном расстоянии ни одной сходки, ни одного сколько-нибудь замечательного харчевенного или кабачного заседания, где бы нельзя было встретить Петра Петровича в косой ситцевой рубахе, в нанковых кучерских штанах, в высоких сапогах и, на случай дождливой погоды, с пледом на руке.
Так Петр Петрович из всех сил старался, потягивая рябиновочку, овладеть таинственною загадкой, которую представляет собою жизнь «народных масс»… В довершение всего сказанного комнату Беспокойного сплошь завалили книги, каждый день проливным дождем сыпавшиеся из книжных магазинов. В отсутствие барина Увар Семеныч очень любил разбирать заглавия этих книг и ужасаться их чудовищною дороговизной.
Увар Семеныч, покуривая в креслах Петра Петровича его душистые папиросы, основательно находил, что этого полоумного, дряблого дурака бить некому, ибо какой благоразумный человек согласится заплатить пять рублей за несколько листов печатной бумаги? Ихний вон барин бывший доходу-то сто тысяч в год получает, да и то, кроме «Развлеченки» и «Современки», ничего не выписывает…
1877