Вслед кувырком
Шрифт:
– Долго изволили спать сегодня, юный Чеглок?
Ничего приятного в его сдержанной улыбке, как и в блеске инея серых глаз под кустистыми оловянными бровями. Когда он говорит, сочные красные перья гребня раскрываются веером – корона языков пламени в лучах яркого солнца, бьющего в окна фасада.
Чеглок краснеет, внезапно вспомнив, как издевался над Голубем и швырялся корками от пиццы, когда он в третий раз пришел к ним в номер с жалобой на шум. Это уже когда общий зал закрылся, и они перешли наверх.
– Я… гм… вчера вечером… – начинает он. – Я здорово паршиво себя чувствую…
– И выглядите соответственно, – удовлетворенно хмыкает Голубь, развертывая
– Я прошу прощения за шум, ну, и… вообще, – храбро прет он вперед, все же понизив голос так, чтобы клерк у конторки (шахт в темных очках, стоящий неподвижно возле груды камней, на которую он очень похож) не подслушал этих унизительных извинений. И еще потому, что не может сегодня слышать громкие голоса, в том числе и свой. По десятибалльной шкале похмелья у него сегодня одиннадцать.
– Значит, какие-то манеры у вас все-таки есть.
Голова Голубя покачивается вверх-вниз, как у одноименных птиц, которых Чеглок никогда не встречал раньше в таких количествах, как здесь, в Мутатис-Мутандис, расхаживающих по мостовым столицы Содружества, будто она им принадлежит. Небольшая популяция голубей далекого Вафтинга, его родного гнездилища, держится тише воды ниже травы из-за множества хищных видов, что живут в Фезерстонских горах.
– Чего о ваших облезлых дружках никак не могу сказать, – продолжает ворчливо хозяин гостиницы. – Вывалились сегодня утром отсюда, даже не пискнули. Вчера ночью я был на перышко от того, чтобы вышвырнуть вас на улицу. И еще не совсем передумал.
Изо всех сил стремясь оказаться где-нибудь подальше, Чеглок все же испытывает стыд за свое поведение и не хочет еще больше позориться, спеша прочь. Ходили слухи, что сухое крыло Голубя – последствие его паломничества, но, как бы то ни было, а увечье мешает ему летать. Да, он может призвать достаточно ветра, чтобы его подняло в воздух, но это же не значит по-настоящему летать. Для эйра по крайней мере – ни точности, ни изящества. Честно говоря, Чеглок с приятелями так с ним злобно обращались, поскольку это увечье возбуждало в них не жалость, а страх – темный страх, что с ними случится то же самое. Но это не оправдание. Чеглок благодарит Шанс, что его родители остановились у приятелей-тельпов в другой части города. Отец его, Сапсан, предостерегал его в долгом полете из Вафтинга не забывать, что он представляет на Испытании родное гнездовье и должен держать себя соответственно. Почему-то Чеглок уверен, что швыряться крошками пиццы в увечного хозяина гостиницы, при этом распевая во всю глотку похабные лимерики, – не то, что имел в виду отец.
– Мы благодарны вам, что вы этого не сделали, – говорит он. – И мы заплатим за ущерб и за беспокойство.
Улыбка Голубя становится чуть теплее, гребень на голове опадает, становится менее воинственным.
– Как ни трудно теперь себе это представить, я тоже когда-то был молодым. Сам устроил не слабый тарарам вечером после Испытания. У меня три попытки ушло – ну, да и задания были потруднее в наше время, спросите кого угодно. Так что у меня уж был повод праздновать. – Он присвистывает, смеясь, и цепочки поблескивают среди перьев, а на той стороне вестибюля шахт за конторкой поворачивается к ним лицом, грубым и непроницаемым, как гранит. – Нет, я не против шума или веселья, – говорит Голубь. – Я с грубостью не могу мириться. Как бы там ни было, мастер Чеглок, но мы же эйры?
– Да, сэр.
Чеглок сглатывает слюну, гадая тем временем, крашеные у Голубя перья, или это у них такой натуральный «вырвиглаз» оттенок красного. Похмелье вступило с органами чувств в садистский сговор: шумы с Бейбери-стрит, бессчетное количество синяков, оставленных на теле и на крыльях Испытанием, все мышцы ноют, плюс запахи общего зала – жареная колбаса, яйца, лук, смешивающиеся с дымом табака или марихуаны, – все это становится совершенно уже невыносимым. Он ощущает каждое перо на своем теле, и каждое перо болит по-своему неповторимо.
– Я ожидал бы такого поведения, от… гм… низших рас, – продолжает Голубь, понизив голос на одно деление и бросая взгляд на Чеглока, произнося этот эвфемизм для прикованных к земле братских рас, – но мы, эйры, должны быть выше подобного. Вы же знаете, на нас смотрят. С нас берут пример.
– Да, сэр, – повторяет Чеглок, у которого нетерпение и дискомфорт перевесили чувство вины и вот-вот перевесят вежливость. Как будто он снова слушает бесконечные нотации Сапсана. – Это больше не повторится.
Тем временем в гостиницу входит тройка темнокожих салмандеров: две женщины и мужчина. Воздух дрожит, нагреваясь от их едва прикрытых тел, и кажутся они какими-то нереальными, как ходячие миражи.
– Минутку, господа! – радушно объявляет Голубь, жестом показывая клерку, чтобы оставался на месте, хотя шахт никаких намерений уйти не проявлял.
Салмандеры с вежливыми кивками входят в общий зал рядом с вестибюлем.
Голубь с театральным вздохом надувает впалые щеки.
– Ну, вы меня извините – долг зовет. Как ни хороши они для нашего дела – никто не пьет так, как салмандер, – я всегда боюсь, что они спалят дом, а служанка моя, благослови ее Шанс, создание пугливое, так с ними нервничает, что пролитое мне в целое состояние обходится. Позавтракать желаете, мастер Чеглок?
При мысли о еде Чеглок вздрагивает, и желудок скручивается винтом.
– К сожалению, я уже опаздываю.
– Тогда желаю вам удачи. Да будет ваша пентада столь же верна и храбра, а ваше паломничество столь же прибыльно, как было у меня.
Улыбка у Чеглока примерзает к лицу при мысли, что благословение Голубя может на самом деле оказаться проклятием: в отместку за корки пиццы и жестокие насмешки Чеглоку пожелали насладиться прибылью увечья.
Но хозяин уже повернулся и спешит прочь.
– Джек? Да очнись же ты, черт побери! Ты мне что устраиваешь?
Сколько времени он уже слышит этот голос? Еще когда он не мог разобрать слов или вспомнить, что это за штука такая – слова, голос уже был, заметная нить, вплетающаяся в сознание, целеустремленно прошивающая себе путь в мешанине других безымянных звуков, то она есть, то ее нет, но всегда она возвращается. И в этом уходе и возвращении какой-то порядок – сначала ощущаешь, потом воспринимаешь, потом предугадываешь, и наконец, всплывают шипение песка под ветром, рокот прибоя, сварливые крики чаек, и все это пронизывает и держит вместе тревожный, настойчивый голос Джилли.