Вспомнишь странного человека
Шрифт:
В одну из таких вот экскурсий я прошел от Филевского парка до Зачатьевских и очутился перед тем самым неповторимым и единственным в своем роде особняком, получившим по своему, видимо, последнему, владельцу имя «магоновский». Заросший сад, простирающийся круто вниз к Москве-реке чуть ли не на две трети переулка, великолепная чугунная ограда, два огромных дуба, божественные легкие ступени, сбегающие от колоннады перед парадной гостиной к небольшому овальному пруду, – таково было это чудо позднего ампира, превращенное в конце двадцатых в санаторий для туберкулезных детей и оставшееся хоть и запущенным, но почти сохранившим свой прежний облик до конца шестидесятых.
Калитка чугунная, с Амуром и Психеей, была приотворена. Я проскользнул на боковую террасу,
«Посетительский час кончается в восемь, и дети давно спят. Вам придется уйти». – «Я, как видите, и так собирался это сделать. Но, простите меня, Бога ради, сколько раз – еще со времен раннего детства, – проходя мимо, я не мог отказать себе в удовольствии тайком пробежать в сад. И не странно ли, что меня „накрыли“-таки наконец и впервые в жизни!» – «А вы живете здесь неподалеку?» – «Давно уже не живу, но жил когда-то в пяти минутах, через два проходных двора, ныне, увы, закрытых». – «А где именно?» – «Соймоновский, 5/2, квартира 37. Прямо перед тем огромным, разрушенным бомбой домом». Старая дама легко прикоснулась к рукаву моего пальто и спросила: «Вы сын Шуры?» – «О, Боже! не удержавшись вскричал я. – „Я – племянник Шуры. У нее никогда не было детей“. – „Тогда вы – сын Саррочки, да?“
Не дожидаясь, пока пройдет мое изумление, она протянула мне очень маленькую руку с красными короткими пальцами и приветливо сказала: «Я Мария Николаевна Шаврова. Я не видела ваших теток с тех пор, как Сарра переехала сюда с Малой Никитской. Ее я видела в последний раз ровно тридцать пять лет назад уже на Соймоновском. Вам тогда, наверное, года два было, не больше. Пошли в мой закуток чай пить. Я сегодня ночью дежурю». Она положила мне руку на плечо и улыбнулась, обнажив большие крепкие зубы. «Сейчас Иван Семенович Никитич придет, мой старинный друг. Чаю крепкого заварит. У него свой особый. А я из дому пирожков принесла. Вместе и попируем. Тогда все и расскажете».
Я не хотел ничего рассказывать. Иван Семенович, коротко стриженный, с короткой же бородой полукругом под чисто выбритым подбородком, поцеловал ручку Марии Николаевне, слегка поклонился мне и, подавая руку, сказал: «Очень приятно. На самом деле, очень приятно. Мы с Машей так и коротаем вечера, да теперь, можно сказать, и года, никого, кроме друг друга, почти не видя. Впрочем, не в этом причина грусти, даже если грусть и осталась какаянибудь». Говоря, он едва заметно жестикулировал в такт словам. Мне отчего-то стало необыкновенно легко. Первый стакан чая оказался таким крепким, что у меня закружилась голова, как от счастья, и я невольно закрыл глаза. «Чересчур крепко, да?» Не дожидаясь ответа, Иван Семенович налил мне второй стакан, положив в него четыре куска сахара, и придвинул тарелку с пирожками. «Вы ведь много сахару кладете, да? Я умею заранее угадывать, кто много кладет, кто мало, а кто пьет пустой».
– «Наш неожиданный гость занимается философией, – сказала Мария Николаевна, он мне вот только что об этом рассказал. А Сарра и Моисей уже много лет как в отставке и живут под Москвой на даче».
– «Философией? – Иван Семенович зажег сигарету и стал курить, почти не затягиваясь и плавно выпуская дым. – Я не спрашиваю – какой. Но где та резкость, та окончательность, без которой нет ни философии, ни философа? Обрели ли вы ту точность и непререкаемость отношения к самому себе, без которых не может быть действительного отношения к другим – и это вне зависимости от того, любите ли вы их или презираете. Я столь откровенен с вами из-за полной непреднамеренности
«Да нет же! – поспешил включиться я, чтобы как-то заполнить время для быстрейшего принятия решения, ибо слова его о „человеке действия” и особенно манера курить сигареты как сигары уже не оставляли никаких сомнений в том, что он и есть Вадим Сергеевич. – Да нет же, какой я философ? Только так, одно название. Жизнь еще мотает меня из стороны в сторону. Хотя, конечно, лестно называть себя философом – или когда другие тебя так называют. В особенности, когда знаешь, что и профессии-то такой, собственно, нет». Ну еще чуть-чуть, и все станет на свое место. Ведь он просто не может быть никем иным! Пробный шар, посылаемый неопытной рукой бильярдиста-самозванца: «Бывают времена, когда чтобы стать предателем, не надо и предавать». И его непринужденная реплика: «Время здесь ни при чем. Просто люди в кого-то верят, не замечая этого. Замечают, только когда верить перестают. Тогда они называют его предателем». – «Ну да, – уже успокоившись, согласился я, – униженные и оскорбленные всех стран и времен скорее простят их унижавших и оскорблявших, чем тех, ну, кто не унижался и не оскорблялся».
Иван Семенович достал из кармана висевшего на спинке стула пальто плоскую серебряную фляжку и разлил водку в маленькие граненые стопки (»вот и пирожки пойдут»): «Я приглашаю вас выпить в память моего вот уже как десять лет покойного друга». Я послал второй шар, уже не пробный: «Когда умирает наблюдатель, то и действователь перестает действовать, не так ли?» Он налил по второй. «Я давно отвык удивляться – не на чем было упражнять эту способность. Сейчас, признаюсь, я несколько удивлен. Я не могу не согласиться с вами в том, что наблюдатель и действователь – всегда в паре. Один без другого не живет. Во всяком случае, не живет прежним образом. Съешьте пирожок, сделайте милость». Я поднял стопку: «Ну да, вместе с действованием ушли и сигары, не правда ли? Медленно раскуриваемые, благородные в своей тугой и упругой стати, лелеемые в мягких неторопливых пальцах. Не то что невротически сглатываемые одна за другой сигареты. Нет, истинный действователь не курит сигарет. Пью в память наблюдателя и льщу себя надеждой, что это тот не названный вами друг!»
Я закурил. Иван Семенович налил снова и сказал: «Все же я настаиваю на полной непреднамеренности – несмотря ни на что». – «На непреднамеренности чего? Нашей встречи?» – «Всего, включая и нашу встречу». Мы съели пирожки и выпили еще по стопке. «Твоя фляжка прямо корнюкупея какая-то», – сказала Мария Николаевна (она не пила). «Вы, мне кажется, скоро уедете отсюда навсегда, – продолжал Иван Семенович. – Вы, человек, крадущийся по аллеям магоновского сада, где вы не оставили ни владенья своего, ни любовницы, ни счастья, ни даже несчастья – ничего! Уедете себе на остров какой-нибудь. В Англию, скорее всего». – «Но почему же в Англию? внутренне соглашаясь, но все же желая возражать, спросил я. – Ведь я еврей. И если уж так случится, могу податься в Иерусалим». – «Этому так легко не случиться, я думаю. Это как с магоновским садом: вам навряд ли удастся найти то, что не вы сами потеряли. Ваши батюшка и матушка отменно за вас постарались: они потеряли, пусть сами и находят. Ими забытое еврейство само к вам не вернется, правда, Машенька?»
Это был явно ход в сторону, но я не уступал: «Я люблю Англию – на расстоянии, разумеется, – но ведь на Михаила Ивановича я уже все равно опоздал». Он, однако, словно не замечая моего tour de force: «Так что все равно уедете. Здесь вам не отойти в сторону – как-никак, а свое». – «А как же Михаил Иванович?» – «А он и уехал. Тут ему стало вовсе невозможно...» – «Так что же он, стало быть, сменил схему жизни?» – «Пожалуй, если вам нравится это выражение, хотя я бы предпочел другое: решился переиграть партию, зная, что она не переигрываема».