Встань и иди
Шрифт:
— Поздравляю. Я опоздала, но все хорошо. Мы с мадемуазель Кальен столкнулись нос к носу на улице Гранд.
Что ты ей такого сказала? Во всяком случае, похоже, что ты ее совершенно покорила. Как? Ты уходишь из дому? В такое время, одна! Это неблагоразумно, уже смеркается.
Я накинула пальто и вынула свои палки из подставки для зонтов.
— Мне надо в лицей, и на сей раз я возьму такси, — ответила я ей без дальнейших объяснений.
Я так торопилась, что на площадке чуть не сшибла седого карлика — сухонького, с плоской головой, черными глазками величиной с пуговки от ботинок, втиснутыми в узкие красные петли век. Мне удалось избежать столкновения, но я не избежала противного скрипучего замечания папаши Роко:
— Ага, Шалунья отправляется
4
В тот вечер директора я не застала: он получил это назначение недавно и теперь переезжал на свою новую квартиру. Отправиться в лицей на следующее утро я не могла: Матильда выполняла срочный заказ. Мне удалось ускользнуть из дому только около четырех. В лицее директор заставил меня прождать сорок минут, чтобы в конце концов отослать к заведующему учебной частью, а тот, в свою очередь, передал меня старому преподавателю, занимающемуся всем, что касается бывших выпускников. К счастью, этот преподаватель еще помнил Марселя.
«Мальчик, позволивший себе на выпускном экзамене схватить тридцать шесть по греческому языку!» Из-за этих тридцати шести он, несмотря на всю странность моей просьбы, и не отказался сообщить мне адреса.
Всего одиннадцать. Одиннадцать из двадцати семи. К тому же это были старые адреса, в большинстве случаев десятилетней давности и, наверное, уже не соответствовавшие действительности. Заехав к Миландру, я сумела раздобыть двенадцатый — адрес Сержа Нуйи. Я знала, что после войны он поселился где-то на берегу Марны. Я смутно припоминала широкоплечего мальчика в зеленых вельветовых брюках, который иногда дергал меня в метро за волосы, а позднее организовал своего рода черный рынок — перепродажу домашних заданий. (Марсель добывал карманные деньги, продавая переводы с иностранного языка по пять франков. А Нуйи перепродавал их по десяти.) Люк не хотел давать мне его адрес.
— Ну нет, чей угодно, только не его! Он как был подонком, так и остался. Оправдал все возлагавшиеся на него надежды. Это самый беспардонный спекулянт в районе.
Тем больше оснований его позвать. По крайней мере, этому будет что выложить. Я приставала к Люку до тех пор, пока наконец не вырвала у него трех слов: Жуэнвиль, Канадский проспект.
От Миландра — на почту… «Тут всего три минуты», — сказал бы всякий обычный человек. Но представления о времени следует пересмотреть под углом зрения паралитиков и улиток. Когда я добралась туда, телефонная книга, разумеется, была занята — какой-то коммивояжер отмечал галками длиннющий список номеров. Он уступил ее мне не раньше чем выкурил две сигареты. Наведя справки и довольная тем, что нашла пять номеров (неплохая средняя цифра, если считать телефон внешним признаком достатка), я направилась было к дежурной… «Дзинь-дзинь!» Конец рабочего дня. Нечего и думать о том, чтобы уговорить телефонистку, эту трещотку с ярко накрашенными губками, которая уже сбрасывала серый рабочий халат, торопясь на свидание.
«Тем хуже! Пошли в бистро к угольщику Фирмену напротив нашего дома». И я помчалась… Если можно так сказать. Но семь часов — время аперитива. А во время аперитива бар переполнен, и телефонную будку берут приступом. Даже в случае крайней необходимости — а это был не тот случай — у Фирмена не было никаких оснований пропустить меня вне очереди, тем более для пяти звонков кряду. В самом деле, никаких оснований: я пью аперитив раз в год, а Матильда покупает свой уголь не у него.
Прошло четверть часа. Телефон все еще занят. Хотя кафе понемногу пустеет, но механик из соседнего гаража, лучший клиент, оставив из мелкого тщеславия дверь приоткрытой, не перестает изрекать пошлости горничной по номеру Майо 12–12. Полчаса! Наверное, Матильда с ума сходит там, наверху, рисуя себе уличные катастрофы, тело племянницы, превращенное в месиво под тяжелым кочесом грузовика. Наверное, при малейшем шуме она бросается к лестничной клетке, прислушиваясь, не стучат ли по ступенькам палки.
Наконец с пятью жетонами в кулаке я попадаю в телефонную будку. Приподняв платье, усаживаюсь на комбинацию. Набираю первый номер — Сюффрен 16–30. Не так, как люди небрежные, которые вращают диск указательным пальцем, не доводя его до упора. Не так, как жеманницы, использующие средний палец, а то и мизинец. Я предпочитаю большой палец — он сильнее других и действует медленно, но основательно. Весьма медленно, потому что — странное дело — в последнее время мои большие пальцы утратили гибкость и, быть может, по этой причине я и пользуюсь ими — чтобы наказать их. Но о чем я, собственно, собираюсь говорить? Я ничего заранее не придумала: когда хочешь во что бы то ни стало произнести тираду вместо того, чтобы использовать возможности диалога, всегда начинаешь путаться в словах.
Номер занят. Удар кулаком по боку автомата, не сразу вернувшего жетон, и я вызываю Центр 85–05. Трубку снимают после первого же гудка.
— Алло! Мосье Жан Арак?
Бульканье. Шипенье. Прорезывается сдавленный голос, бросает: «А-ле! А-ле!», просит повторить имя, наконец, расслышав, сразу становится серьезным, смущенным.
— Лейтенанта Арака? Бывшего квартиранта?.. Как! Разве вы не знаете? Ведь об этом писали в газетах, мадам. Полгода назад лейтенант Арак уехал в Индокитай и почти сразу же был убит, когда транспортная колонна подверглась нападению между Сайгоном и Дала.
Встанем. Это самое меньшее, что мы можем сделать. Аккуратно вешаю трубку и мгновение не шевелюсь. Вот кто сказал все. Он уже ничего не добавит. Однако надо еще раз позвонить по номеру Сюффрен 16–30.
Нас очень удачно соединили. Никакого треска на линии. Опять женский голос, на этот раз кокетливый, поющий «алло», как «аллилуйя».
— Попросите к телефону мосье Гонзага Луэ.
— Кто его спрашивает?.. По какому вопросу?..
— Мое имя вам ничего не скажет, мадам. Я сестра бывшего соученика господина Луэ. Я только хочу напомнить ему об обещании, которое он дал десять лет назад и которое сейчас пришло время выполнить.
Кто угодно, даже глухой, услышал бы реплику в сторону, произнесенную у самой трубки: «Какая-то кретинка». Сопрано передает трубку басу, очень глубокому, настолько глубокому, что он воображает себя важным. Этому типу, которого телефонный справочник представляет как «аудитора государственного совета», не стоит говорить ни о значении, ни тем более о романтике юношеских обещаний. Подобные категории не зиждутся на праве. Скажем лучше о пользе живых контактов… Напрасный труд! Не успела я связать и трех слов, как аудитор государственного совета очень невежливо меня прерывает:
— Кто клялся? В чем клялся? Послушайте, мадам, мне уже не семнадцать лет, а двадцать семь. Я серьезный человек и занимаюсь серьезными делами. Извините, но у меня нет времени на пустяки.
Клак! В трубке вновь возникает из пустоты мушиное жужжанье. С раздражением бросаю в щелку свой третий жетон, позволяющий мне на краткий миг овладеть вниманием абонента. Рокетт 98–55: Паскаль Беллорже, пастор. На этот раз можно надеяться на успех.
Опять женский голос. Решительно, женщина — фильтр всякой интимности. Да нет, это голос священника, жесткий фальцет, и произносимые им слова без всякой необходимости сразу звучат как проповедь с амвона. Да, да, Паскаль Беллорже помнит об этом… этом проекте. Проекте премилом, но несколько наивном, который к тому же, само собой разумеется, ни на кого не налагает обязательств. Да, конечно, он пойдет на эту встречу, чтобы повидаться со своими однокашниками… то есть, может быть, пойдет, поскольку в воскресенье у него своя служба — не так ли? — своя проповедь, свои слушатели. Когда, желая растрогать его и уговорить, я решаюсь сообщить ему о смерти Марселя, он импровизирует подходящие к случаю высокопарные утешения и кончает заверением, что сделает все возможное. И я вешаю трубку со вздохом неудачливого рыболова, которому под конец дня все же попадается на удочку… плотвичка весом в сто граммов.