Встреча с Хичи
Шрифт:
Но я выдержал.
Выдержал по одной-единственной причине. Мне невозможно было не выдержать. Есть древнейшая закономерность: нельзя сделать беременной беременную женщину. Нельзя убить мертвого. Я «выжил», потому что все во мне, что могло умереть, умерло.
Понимаете?
Попытайтесь представить себе. Освежеванный. Изнасилованный. И прежде всего понимающий — я мертв.
Мама читала мне также «Ад» Данте, и иногда я думаю, не было ли у Данте предвидения, каково пришлось мне. Если не было, откуда он взял свое описание ада?
Не знаю, долго ли это продолжалось. Мне показалось — целую вечность.
Потом
Долгое время ничего не было, как в Карлсбадской пещере, в те ужасные мгновения, когда выключают свет, чтобы показать вам, что такое настоящая темнота. Никакого света. Ничего, кроме отдаленного негромкого гудения, похожего на шум крови в ушах.
Если бы у меня были уши.
Потом гудение превратилось в голос, и голос этот произносил слова; издалека я услышал голос Альберта Эйнштейна:
— Робин?
Я попытался вспомнить, как говорить.
— Робин? Робин, друг мой, вы меня слышите?
— Да! — закричал я, не зная как. — Я здесь! — Как будто понимал, что это «здесь».
Долгая пауза. Потом снова голос Альберта, по-прежнему слабый, но уже значительно ближе.
— Робин, — сказал он; каждое слово произносилось отчетливо, как в разговоре с маленьким ребенком. — Робин. Слушайте. Вы в безопасности.
— В безопасности?
— Вы в безопасности, — повторил он. — Я блокирую вас.
Я не ответил. Не знал, что сказать.
— Я буду учить вас теперь, Робин, — сказал он, — постепенно, понемногу. Будьте терпеливы, Робин. Скоро вы сможете видеть, слышать и понимать.
Терпеливым? Мне не оставалось ничего, как быть терпеливым. Не было иного выбора. Нужно было терпеть и ждать, пока он меня научит. Даже тогда я доверял старому Альберту. Я поверил ему на слово, что он научит слепого видеть и глухого слышать.
Но можно ли научить мертвого жить?
Мне не очень хочется рассказывать о последующей вечности. По времени Альберта и по времени цезиевых часов, прошло сорок восемь часов с небольшим. По его времени. Не по моему. По моему это длилось бесконечно.
Хотя я помню очень хорошо, но кое-что помню как-то отдаленно. Не из-за неспособности. От желания, а также из-за факта скорости. Позвольте объяснить это. Обмен битами и байтами информации в банке данных происходит гораздо быстрее, чем в органической жизни, которую я покинул. Прошлое быстро покрывается пластами новых данных. И, знаете, это хорошо, потому что чем более отдаленным становится ужасный переход от моего «теперь», тем больше он мне нравится.
Мне не хочется восстанавливать ранние области этих данных, и та первая часть, которую я хочу вспомнить, большая. Насколько? Просто большая.
Альберт говорит, что я антропоморфизирую. Вероятно. Но разве это плохо? Большую часть своей жизни я провел в форме человека, и старые привычки умирают трудно. Так что когда Альберт стабилизировал меня и я был — по-моему, единственное подходящее слово «расширен», — я представлял себя в антропоморфном облике. Конечно, если представить себе, что человек может быть больше галактик, старше звезд и мудр, как все миллиарды людей прошлого и настоящего. Я воспринимал Местную Группу — нашу Галактику и всех ее соседей — как небольшой клочок в волнующемся
Но я не Бог и не настолько богоподобен, чтобы действительно касаться галактик. Я вообще ничего не мог коснуться, мне нечем касаться. Все это оптические иллюзии, все равно что Альберт, зажигающий свою трубку. Нет ничего. Ни Альберта, ни трубки.
И меня нет. Я не могу быть богоподобен, потому что у меня нет осязаемого существования. Я не могу ни создать небо и землю, ни уничтожить их. Я вообще физически не могу воздействовать даже на ничтожную часть их.
Но тем лучше я могу созерцать их. Могу стоять в центре своей системы и смотреть на миллионы и миллиарды других групп и галактик, протянувшихся до оптического конца вселенной, где звезды удаляются быстрее, чем об этом рассказывает их свет… а дальше… я могу заглянуть и за эти оптические пределы, но это уже неважно. Альберт говорит мне, что это всего лишь гипотеза в записях хичи, оттуда я сейчас черпаю информацию.
Конечно, старый Робин не расширился вдруг до бесконечности. Всего лишь ничтожные остатки Робинетта Броадхеда, не более чем какое-то количество битов воспоминаний в море данных библиотеке «Истинной любви».
Мою бесконечную вечную задумчивость нарушил голос Альберта.
— Робин, все в порядке?
Я не хотел лгать ему.
— Нет. Ничего не в порядке.
— Будет лучше, Робин.
— Надеюсь… Альберт?
— Да?
— Я не виню тебя за то, что ты спятил, — сказал я, — если ты прошел через это.
Недолгое молчание, потом призрачный смешок.
— Робин, — ответил он, — вы еще не видели, что свело меня с ума.
Не могу сказать, как долго это продолжалось. Не знаю, каково значение концепции «времени», потому что на электронном уровне, на котором я сейчас нахожусь, временная шкала не очень увязывается с чем-то «реальным». Много времени тратится зря. Электронный разум действует не так эффективно, как механизм, с которым мы рождаемся, алгоритм не очень хорошая замена синапсов. С другой стороны, в мире элементарных частиц все происходит гораздо быстрее, и там фемтосекунда — это ощутимый промежуток. Если учесть все плюсы и минусы, можно сказать, что я живу от тысячи до десяти тысяч раз быстрее, чем раньше.
Конечно, существуют объективные измерения реального времени — я имею в виду время на «Истинной любви». Эсси очень тщательно отмечает минуты. Чтобы подготовить труп к тошнотворной процедуре в ее цепях «Здесь и После», необходимо много часов. Для подготовки к записи особого клиента — меня, чтобы запись в банке данных, подобном банку Альберта, была значительно качественнее — для этого нужно соответственно больше времени. Когда ее задача была выполнена, она сидела и ждала, в руке у нее был стакан с выпивкой, но она не пила, и не слышала попыток Оди, Джейни и Долли завязать разговор, хотя иногда отвечала невпопад. Невесело было ждать, пока станет ясно, сохранилось ли хоть что-то от покойного Робинетта Броадхеда, и все это заняло три с половиной дня.