Встреча. Повести и эссе
Шрифт:
Несмотря на седые волосы и полноту, в его облике было что-то молодое, даже юношеское. Его испытанный в лекционных залах и радио- и телестудиях голос был ясен и громок, четкое произношение приятно окрашено налетом средненемецкого диалекта, многопериодные фразы искусно построены, словарь обширный, опирающийся на все лексические слои, включая грубые (остроумно примененные) ругательства. Он стоял на своем почетном месте непринужденно, пиджак расстегнут, рубашка на мясистой шее раскрыта, узел галстука расслаблен. Одна рука в кармане брюк, другая, с трубкой, скупыми жестами сопровождала его речь. К каждой остроте он подступал издалека или шел напрямик, возвещая ее лукавой улыбкой, словно говорящей: меня заранее забавляет то, что я скажу, а вы сейчас сразу затрясетесь от смеха, погодите только! Когда
Откровенность, с какой он радовался аплодисментам, была по-детски трогательной, но хорошо рассчитанной. Своей радостью он отвечал на дружелюбие, проявляемое слушателями, показывая тем самым, что их реакция правильна. Он, хороший оратор, свидетельствовал, что они хорошие слушатели. Достойные его. Скромность была бы не только лицемерием с его стороны, но и невежливостью по отношению к ним. Поскольку они знали и ценили его достоинства, ему не пристало делать вид, будто сам он не знает и не ценит их. Прикидываться дурачком значило бы считать своих гостей дурачками.
Те же самые причины заставляли его усиленно хвалить себя. Его успехи — вот что выделяло его из массы ученых. И тот, кто почитал его, делал это из уважения к успехам и, стало быть, имеет право послушать о них — в форме, соответствующей веселому часу. Само собой разумеется, что преобладал при этом не тон утренней газеты, а (всегда лестный) тон «мы-ведь-в-своем-кругу». Он смело выбалтывал секреты — если они были десятилетней давности. Недостатка в знаменитых именах не ощущалось, и профессор умел использовать их для собственной славы, вкладывая, например, в уста Вальтера Ульбрихта (чью манеру говорить он мастерски копировал), в свое время вручавшего ему Национальную премию, перечень всех должностей, которыми Менцель был тогда облечен, а их было множество, начиная с постов в вузовских и государственных комиссиях и до главного редактора двух журналов. Бурный восторг в заключение речи относился как к достославному прошлому Менцеля, так и к его ораторскому таланту. Гости аплодировали немножко и самим себе, ибо во время речи юбиляр то прямо обращался к одному из присутствующих, то напоминал другому о давнем происшествии, искусным приемом вызывая в каждом чувство сопричастности к хвалебной речи. Поскольку он, разумеется, не обошел молчанием и свою книгу и достаточно часто цитировал Шведенова, то и к Пётчу он обращался неоднократно. Сперва Пётч испугался, потом смеялся, кивал головой, а под конец даже возразил короткой шведеновской фразой. С этого момента он избавился от своей неуверенности. Он больше не чувствовал себя чужим. И когда Менцель закончил, он с величайшей естественностью поднялся и спокойно вышел, чтобы перенести свою статью из гардероба в переднюю комнату. У него нашлись даже слова признательности для фрау Шписбрух, но они, правда, впечатления не произвели.
Фриц, министр, потом все же получил, конечно, слово. Он ничего не говорил из того, что было напечатано, а вспоминал забавные случаи из времен их тридцатилетнего знакомства, но ему, как и всем выступавшим после Менцеля (а их было немало), трудно было хоть кое-как держаться на установленном юбиляром уровне — собственно, это никому и не удалось. Мало помогало им и то, что они сами это замечали и признавали («Ты, Винфрид, рассказал бы это, конечно, остроумнее!»), и последующий час прошел бы очень скучно, если бы Менцель не приправлял ироническими словечками частично импровизируемые, частично украдкой читаемые по бумажке короткие речи.
Праздник длился еще долго, но с окончанием застолья веселье пошло на убыль. Общество распалось на группы. В передней комнате начались танцы. Капелле из трех человек (представленной Менцелем со словами: «Как раз настолько старомодна, насколько можно себе позволить в пятьдесят лет») наказано было играть танцевальную музыку двадцатых — пятидесятых годов. С удовольствием и хорошо танцевавшая Элька вышла из комнаты только для того, чтобы найти кухню, где фрау Унферлорен, все время беспричинно краснея, сообщила ей, что, происходя из деревни, она жаждет вернуться туда и охотно поменяла бы свою двухкомнатную квартиру в центре города на квартиру в деревне, если там можно будет держать кур для себя и кроликов — для сыночка. В ответ на Элькино подробное описание (где фигурировал и неженатый деверь Фриц) двора и дома она предложила обменяться визитами для осмотра жилищ.
В поисках уборной Пётч попал в библиотечную комнату, уселся там и углубился в «Увядший весенний венок». Элька, желавшая поделиться сообщениями по поводу жилья, не нашла его. Зато его нашел Менцель.
Двенадцатая глава. Верная дружба
— Я не хочу вам мешать, — сказал Менцель, — читайте спокойно. Мне тоже сейчас нужен покой. После такого дня, как сегодня (я говорю о нем в прошедшем времени, ибо я свое дело уже сделал), — после такого дня я чувствую себя опустошенным. Я выдал то, чего от меня ожидали, и теперь во мне ничего больше нет. Преимущество такого состояния в том, что пустоту легко обозреть. Когда полностью выкладываешься, ничто в тебе тебе не мешает.
Я так и думал, что найду вас здесь. Ради вас я сегодня не запер библиотеку, хотя всегда это делаю. Не только из-за людей, которые не считают кражу книг воровством. Я не выношу пьяных в своей библиотеке. Меня заставляет запирать почтительность — скажем так. За этими стенами и здесь, внутри, разные миры. Я бы назвал их миром священным и миром нечестивым. И вот вы сидите здесь, и я этого ожидал.
Вы даже не замечаете, что я сделал вам комплимент. Вместо того чтобы посмаковать его, вы смотрите на меня так, словно библиотека — ловушка, а вы — угодившая в нее мышь.
Вы, конечно, думаете, я слишком много пил, но это неверно. Я выпил ровно столько, сколько требуется, чтобы снести барьеры, которые сам же и воздвиг. Я напился только мужества для того, чтобы обозреть себя изнутри, но увидел я, как уже сказал, пустоту.
Сегодня мне исполнилось пятьдесят, и вы, наверное, думаете обо мне то же, что я в вашем возрасте думал о пятидесятилетних: вот уж действительно зрелые, то есть сложившиеся, люди, они точно знают, чего хотят, не ведают больше любовной тоски, тщеславия и, возможно даже, становятся мудрыми. Стоит вам только вспомнить, как я сегодня ломался перед этими людьми, и вы поймете, какая это чепуха. А зачем? Только чтобы не испортить хорошего впечатления, какое я на них произвожу, только чтобы они не могли сказать: он уже не тот, каким был когда-то. Хоть волком вой, ничего не поделаешь: я завишу от этого впечатления, я им живу.
Вы не обратили внимания, что стихи, которые вы держите в руках, не рассмотрены на моих шестистах страницах, едва упомянуты? Конечно, обратили и подумали: к поэзии у Менцеля нет склонности, и потому он ее игнорирует. Но вы ошибаетесь, причина в другом: они для меня слишком святы, чтобы вот так рубить их на кусочки. Я знаю их не только лучше, но и раньше всего другого из Шведенова. С «Весеннего венка» все и началось, чертовски давно это было. Когда я оставлю вас в покое, откройте стихотворение «Родные места». То, что там говорится о вязах, в том месте, которое начинается строчкой «Весело ввысь вознеслись вы из крепких корней», — вот так, я считаю, должен уметь жить человек, расти из самого себя, а не из других, опираясь на самого себя, независимо. Шведенов сам тоже этого не умел, но он сумел это сказать.
Стихи подарил мне друг. Когда-то у меня был друг, один-единственный, кто заслуживает такого наименования. Это было примерно в конце войны, перед концом или после него. Он не только привел меня к Шведенову, он сам имел в себе что-то от шведеновских вязов, право слово, но успехов никаких не добился. Так и хочется сказать: естественно! Из него вообще ничего не получилось, теперь он уже умер и, следовательно, опять мне близок. (Это «следовательно» вы когда-нибудь поймете.) Я и сегодня не знаю, каким он был. Знаю только, что он был полной противоположностью мне. Если ключевое слово к моему характеру — честолюбие, то к его, вероятно, — любовь (но не знаю к кому) или, может быть, достоинство. Иной раз я ловлю себя на том, что разговариваю с ним, после того как снова кривлялся, как клоун, по телевизору. Мне было шестнадцать лет, когда мы подружились. Вы знаете песенку: «Нерушимой быть должна дружба верная»? Так я тогда и считал.