Встреча. Повести и эссе
Шрифт:
Поняв, что сын и невестка хотят покинуть ее, бабуля заплакала сразу, Элька — немного погодя, не называя причин. Их было много, этих причин, но охватить их можно одним понятием: предвосхищенная боль разлуки.
Супруг и сын по справедливости воспринял слезы как упрек и ответил на него бурным взрывом, который в свою очередь вызвал еще более бурный поток слез. Пётч забылся до того, что вскричал: семья завидует его успеху, — и тотчас устыдился. Но когда, совершенно растерянный, он спросил: «Ты ведь поедешь со мной в Берлин?» — Элька, правда заставив его долго ждать ответа и не сказав «да», внятно кивнула.
Один только братец Фриц попивал пиво и оставался спокойным. Услышав о берлинской партнерше по обмену,
Когда же в следующее воскресенье эта чужая прибыла — без мужа, с ребенком, — бабуля молчала, но при осмотре все время семенила сзади и внимательно приглядывалась.
Рядом с массивным Фрицем фрау Унферлорен выглядела девочкой. Каждый раз, когда она краснела, просвечивающие сквозь тонкую кожу жилки исчезали. Робость не позволяла ей посмотреть на кого-нибудь. Если она отваживалась задать вопрос, то обращалась к Эльке. Всему, что ей показывали во дворе и в доме, она давала одну оценку: прекрасно, прекрасно, так что нельзя было понять, нравится ли ей то, что показывали. Только помещение для кур и кроликов ее явно заинтересовало. Фриц, к удивлению всех, знавших его флегматичность, надавал кучу обещаний, касавшихся ремонта сарайчиков. Он посадил себе на плечи толстенького сыночка фрау Унферлорен, успевшего за час подружиться со злым цепным псом. А потом на кооперативном грузовике отвез гостей к вокзалу.
— Дело ладится, — сказал он по возвращении брату. — Как только мы перестроим твою рабочую каморку в кухню, она переедет. Как ты думаешь, к осени ведь можно справиться?
Четырнадцатая глава. Заявление
Наступившая на следующее утро жара не помешала Пётчу в его работе. Он заполнил анкету, написал заявление, написал автобиографию и штудировал историю историографии. Теперь он знал, кто такие Эйнхард и Нитхард, и, если бы в институте ему повстречался специалист по Слайдану или Иоганнесу фон Мюллеру, он мог бы уже со знанием дела кивать головой и кое-что сказать о жизни кайзера Карла V и об истории Швейцарской конфедерации.
Но когда он, быстрее, чем ожидалось, вновь посетил институт, подобного рода специалисты ему не встретились (или он не распознал их). Он был вызван телеграммой д-ра Альбина, в которой цель вызова не указывалась. Когда фрау Зеегебрехт, потная и раздраженная, доставила ему извещение, он не смог скрыть разочарования. Ибо ждал поздравительной телеграммы: «Поздравляю открытием!» — или по крайней мере: «Приезжай поскорее, необходимо поговорить о твоем исследовании!» А в телеграмме Альбина даже не говорилось, прочитал ли вообще Менцель его статью.
Температура воздуха в последние дни была такой, какую почтальонша обычно сравнивала с температурой духовки. В городе Пётч убедился в точности этого сравнения. Тепловыми источниками здесь служили также асфальт и стены домов — и притом ни малейшего дуновения. Правда, в институтском здании было несколько прохладнее, зато там Пётча мучил запах, определить который он не мог. Лишь когда фрау д-р Эггенфельз вложила свою влажную руку в его, он понял, чем пахло: потом.
Он встретил ее в длинном коридоре, ища комнату Альбина. Хотел, поздоровавшись, быстро пройти мимо, но она остановила его, и за несколько минут, в течение которых он стоял перед ней, узнал, что в этом громоздком теле бьется сердце, хотя и травмированное тяжкой юностью и не переносившее жары, но открытое для каждого, кого гнетут заботы, а значит, и для него.
— Если вы нуждаетесь в совете, коллега Пётч, — сказала она, снова крепко пожимая ему руку, которую так и не выпускала, — то вы не первый, кто найдет его у меня.
Пётч поблагодарил за предложение, но тотчас пренебрег им: он не спросил дорогу к комнате Альбина, а продолжил самостоятельные поиски по запутанным переходам, еще более обеспокоенный, чем прежде. Почему это он человек, которого гнетут заботы?
Конечно, первые слова, которые он скажет Альбину, у него уже были наготове. Он не упомянет о надежде на беседу с Менцелем по поводу своей статьи и сделает вид, будто думает, что его вызвали по поводу поступления на работу. Но когда он наконец нашел комнату Альбина и после короткой паузы, потребовавшейся для того, чтобы причесаться, вошел в нее, он услышал только приветствие, ибо Альбин, обсуждавший что-то важное с четырьмя коллегами (среди них Браттке), бросил взгляд на часы и с холодной вежливостью попросил его подождать, указав на стул.
Альбин разъяснял план основных исследований на будущее пятилетие, которые надлежит немедленно развернуть, и Пётчу было неясно, следует ли ему проявить интерес к этой штурмовой атаке (как ее то и дело называл Альбин) или нет. С одной стороны, ему ведь не положено слушать разговор о служебных делах, с другой — он ведь не может не слушать, когда речь идет о работе, которой он добивается.
Браттке избавил его от этих сомнений. В жару он не носил войлочной обуви. Он был в пляжных сандалиях на босу ногу; встав из-за стола совещаний, он, шумно шлепая ими, пересел к Пётчу, чтобы пошептаться с ним.
— Слушайте внимательно, — сказал он, словно понял, что беспокоит Пётча, — вам надо знать, что вас здесь ожидает — не в качестве сотрудника, как это здесь неправильно называют, а работника феодала Менцеля, который, разумеется, пребывает вне стен института и, когда надо заниматься бессмыслицей, право руководить предоставляет своему надсмотрщику.
Поведение Браттке было в высшей степени неприятно Пётчу. Он не осмеливался ни улыбнуться, ни шепнуть что-то в ответ, не осмеливался он и посмотреть на Альбина, который еще продолжал говорить, а потом сделал такую длинную паузу, что она походила на упрек. Но он не высказал его, лишь подождал, пока Браттке заметит, что умолк Альбин из-за него, и, когда Браттке, ухмыльнувшись, кивнул, он продолжал свою речь на безупречном литературном языке, пока его не перебил телефонный звонок. Он снял трубку, сказал: «Так точно, Винфрид» — и объявил перерыв.
Трое мужчин ушли. Браттке остался сидеть около Пётча и шепотом поносил своего шефа, который в отличие от того говорящего по телефону ученого нуля, охотно окружающего себя безликими людьми, потому что они легко поддаются управлению, хочет оживить свой княжеский двор яркими личностями. Менцелю приятнее слушать лесть от умных подданных, нежели от дураков, и блистающее в его окружении остроумие усиливает его собственный блеск. Бунтовщикам дозволено носиться с мыслью когда-нибудь разорвать цепи, и придворный шут Браттке имеет право на дерзости, ибо кто бранит снизу, тоже признает его величие. «Только нельзя становиться ему поперек дороги. Понимаете, Пётч? В этом святилище все работают во имя лишь его славы, а не своей».
Пётчу не нравилась манера, в которой Браттке говорил о Менцеле. Пристрастная, язвительная, она имела привкус богохульства, всегда выдающего болезненную привязанность к божеству, которое она хулит. Пётчу не хотелось подвергать опасности свое чувство уважения к Менцелю, а так как оно включало в себя и уважение к его заместителю, он вынужден был потом, в коридоре, возразить Браттке. Произошло это после того, как д-р Альбин, держа трубку у уха и закрыв рукой микрофон, сказал: «Господин профессор Менцель просит узнать у вас, коллега Пётч, можете ли вы сегодня в 18.30 прийти к нему домой»; Браттке заявил, что Альбин сдает, ибо в его обычно столь нейтральном голосе прозвучал оттенок злорадства, и Пётч, ничего подобного не услышавший, почел себя обязанным защитить Альбина.