Встреча. Повести и эссе
Шрифт:
«Я же полагаю, — слово опять берет Савиньи, — что известная податливость, чрезмерная расслабленность и пресловутые контрасты суть вовсе не органические свойства Вашего истинного, исконного существа… Вы не должны чересчур расслабляться, впадать в излишнюю меланхолию и мечтательность; стремитесь к ясности и твердости и вместе с тем — к ощущению тепла и радости жизни…» Мужчина жаждет вылепить ее по своему образу и подобию. Уже на исходе 1803 год. К декабрю, после всей этой затяжной эпистолярной игры в поддавки, они уже созрели для признаний, на которые раньше не решались. Шифровки и шарады доведены до такой крайней степени, что оба переходят на открытый текст; двойное отрицание дает в результате утверждение: Савиньи прикидывается, будто не верит, что «история», которую он собирается рассказать,
И тут он отвечает на ее сделанное раньше предложение. Будучи «обжегшимся ребенком», он боится огня; он, правда, не ручается, что время от времени не будет слегка в нее влюбляться и тем самым наносить ущерб их дружбе, но все-таки было бы «ужасно неестественным», если бы им не удалось стать «самыми твердыми друзьями».
Гюндероде на седьмом небе от счастья. «Я так рада, о, так рада была Вашему письму…» По ней, рука хоть бы и не заживала. Огорчение, которое она часто испытывала от его писем («то было ужасное, ужасное чувство — словно смертный холод»), как будто улетучилось. Она отрекается от всех притязаний, предается самоуничижительным фантазиям, находит, что оба они, Савиньи и Гунда, «так великодушны, так бесконечно добры, что еще не забыли свою бедняжку Гюндероде, не сказали ей: поди прочь, ищи себе пристанища, у нас тебе нет места».
Обратная реакция на эту выспренность неизбежна: она вскоре попытается разорвать отношения, в которых она не первая и не единственная; тут-то хитрец Савиньи и заподозрит ее в республиканских идеях, присовокупив к этому компетентную лекцию о праве сильного в сфере духовного обладания; это означает ни много ни мало как то, что обе женщины спокойно могут и дальше конкурировать в притязаниях на духовные достоинства мужчины, а он будет каждый раз венчать победными лаврами ту, что сильней, — ту, что больше предложит. Рынок свободен для каждого, и право сильного — всеобщий закон. Цены будет определять экономия.
«Как Вы коварны! Какая жестокая ирония!» Ах, как беспомощна эта попытка защититься. Того специфического чувства реальности, которое здесь от нее требуется, Каролина начисто лишена. «Подобную систему политической экономии, право, не должно вмешивать в сердечные дела».
Слишком поздно. Чары подействовали, а обратного заклинания эти женщины не знают — ибо вообще не понимают, что с ними происходит. Вот они и становятся нереалистичными. Ибо что реалистично, а что нет, определяют мужчины, заправляющие политикой, производством, торговлей и наукой; поскольку они во имя подлинно важных вещей — то есть деловых связей или государственной службы — преграждают женщинам доступ в святая святых своей личности, эти последние испытывают чувство катастрофической утраты реальности или чувство собственной неполноценности, становятся ребячливыми или превращаются в мстительных фурий, впадают в стилизацию, делая из себя «женщин высокой души» на одном полюсе и благочестивых домохозяек — на другом; ощущают себя ненужными и держат язык за зубами. Среди тех немногих, что рассуждают, пишут, поют, большинство захотят подсластить своим сестрам их жребий: «женская литература» вступает в свои права. Некоторые же, не сумевшие стать дрессированными домашними животными, выражают неукротимую, «мужскую» жажду счастья:
Зачем не в ущельях я вольный стрелок, Не воин, стремящийся к славе? Зачем я не муж? Своей милостью рок Тогда бы меня не оставил. Но чинно сажусь я на место свое, Ребенка послушного тише. Лишь косу тайком распущу — и ее Порывистый ветер колышет.Кто, кроме специалистов-знатоков, назовет автора этих строк — Аннету фон Дросте-Гюльсгоф [173] , о которой писали, что она была «нервнобольной» —
173
Аннета фон Дросте-Гюльсгоф (1797–1848), известная писательница, ее творчество развивалось в направлении к реализму.
Пока Гюндероде в силах, она придерживается правил, установленных Савиньи для их общения, умеряет свое чувство, сосредоточивает все силы сердца и ума на работе, на этой второй своей страсти.
Тон изменился. В нем появились ясность и твердость; здесь говорит женщина, отстаивающая свой труд, свой талант, даже если она и не дерзает надеяться на то, чтобы «вступить в круг достойнейших»; женщина, вполне осознавшая, что эта работа прочно связывает ее с реальностью, столь для нее существенной, придает ей серьезность и сосредоточенность, наполняет радостью самопознания. Взрослая, уверенная в себе женщина предстает здесь перед мужчиной. Но последние фразы того же письма показывают, как легко она теряет почву под ногами, начинает сомневаться в себе:
Двумя месяцами позже, накануне свадьбы Савиньи и «душечки Гунды», Каролина, забыв свою гордость, под необоримым наплывом страсти посылает ему вот этот сонет:
К этому стихотворению, и без того достаточно недвусмысленному (листок этот хранится в Немецкой государственной библиотеке на Унтер-ден-Линден), она еще и делает приписку: «Савиньи. Это все правда. Вот какие сны снятся бедняжке Гюндероде, и про кого? Про того, кто так добр и так всеми любим».
Стоит сравнить стихотворение с припиской: насколько более свободным и независимым делает человека искусство, формотворческая воля! Понятно, что Гюндероде, испугавшись своей способности мыслить и даже творить посредством чувства (а этот страх — предпосылка и роковое противоречие всякого творчества), укоряет себя в непостоянстве и холодности.
Как поэтесса она верна себе, да и как человек тоже. «Сон» и «боль» для нее ключевые слова, но она не пользуется ими как модными поэтическими штампами. Если она говорит «сон», значит, ей и вправду это снилось, если говорит «боль», значит, и вправду страдает. Она не плаксива.
Как раз в эти недели в «Прямодушном», издаваемом Коцебу, появляется рецензия, в которой один франкфуртский критик — бывший гувернер, не преуспевший с собственными стихами, — в кисло-сладком тоне обсуждает ее первый сборник «Стихи и фантазии»; истинного автора за псевдонимом «Тиан» он разгадал. «Некоторые стихотворцы так легко усваивают чужое, что искренне почитают его своим».