Встречи на рю Данкерк
Шрифт:
Послереволюционная Франция произвела на Шатобриана такое удручающее впечатление, в особенности язык, который он отказывался признавать французским (это был своего рода новояз той эпохи, который улетучился с наступлением Реставрации), что некоторое время он колебался, не возвратиться ли ему в любимый Альбион, чтобы стать английским писателем.
И если он остался во Франции, то лишь потому, что он был не только великим писателем. Подобно Данте, он ждал и жаждал общественной деятельности (такое иногда случается с великими художниками). Его политические амбиции, предмет насмешек Наполеона, можно сравнить лишь с его галантными похождениями — донжуанский список Пушкина по сравнению с любовным свитком Шатобриана кажется короче долговой
После кошмарного посещения своей печальной родины этот почти англичанин возвращается в Бенги, оставив во Франции жену, которая живет на положении соломенной вдовицы. Я думаю, что в Англии того времени развод не был неодолимым препятствием. Через несколько лет Шатобриан женился бы на красавице Шарлотте, дочери специалиста по античной литературе и математика, — страсть этой особы к французскому эмигранту очень трогательно описана в главе «Шарлотта» «Замогильных записок». Его первые англоязычные труды непременно обратили бы внимание английской литературной братии, среди них — Байрона, позднее искусно воспользовавшегося повестью Шатобриана «Рене». Франция потеряла бы большого писателя, но мировая литература от этого бы не пострадала.
В чем заключается смысл этого варианта? В том, что, пересаженный на английскую почву, Шатобриан, юный французский аристократ, за одиннадцать лет стал воспринимать ее более близкой, чем родной Комбур. Если бы он был обычным французским эмигрантом типа маркиза де Траверсе, Ланжерона или графа Сен-При, застрявшего в России после революции, то, вероятно, он бы без труда привык к новой стране с ее франкоязычным дворянским обществом. Он занялся бы усовершенствованием флотилии, градоустройством, разведением шелковичных червей или созданием острых карикатур. Обычный литератор, вроде Ксавье де Местра, он бы продолжал писать на своем родном языке экзотические для французского читателя опусы с многочисленными ляпсусами. Эти ляпсусы и опусы он отсылал бы в Париж, где, без сомнения, они встретили бы благосклонный прием.
Но Шатобриан не был литератором. Он был художником, для которого язык не мыслился вне почвы и среды. Юношей он покинул Францию; разрыв с нею был мучительным. Второй разрыв, с Англией, оказался вдвойне невыносимым, поскольку эта страна стала для него ближе, чем финистерские бухты и таинственные леса Арморики, и английский язык — роднее, чем испоганенное революцией галльское наречие. Нужна была вся сила и мегаломания этого бурного бретонца (в начале века ядовитый Андре Суарез назовет его, не без некоторого основания, «вечным Нарциссом, заглядевшимся в зеркало небытия» [25] ), чтобы устоять от искушения и вернуться к родному языку. Критики того времени будут долго упрекать Шатобриана в англицизмах, как ныне Набокова упрекают в обилии американизмов…
25
Chateaubriand Francois-Rene de. Memoires d’outre-tombe. Paris, «Librairie Generale Francaise», 1973, vol. III, p. 741.
Пример Шатобриана — вариант литературного перехода от одного языка к другому (в данном случае несостоявшегося), но он свидетельствует, до какой степени сильна вкорененность художника в почву, старую или новую… Прочитайте-ка главы «Лолиты» об американских мотелях, и вы убедитесь, что их написал художник, чувствовавший себя американцем.
Спускаясь с этих литературных эмпиреев к моей скромной персоне, могу сказать, что я в какой-то степени знаком с этим вариантом. Ныне я прожил во Франции дольше, чем жил в России. Многие мои книги написаны по-французски. Когда-то отрыв от России был для меня потрясением, длившимся много лет. Близость к Франции, любовь к ее языку смягчили это чувство. Для многих этот отрыв оказался разрушительным.
И несмотря на этот разрыв — а может быть, именно из-за него, — посетить мою родину в новом качестве (любопытный иностранец-турист!) ни морально, ни психологически, ни даже эстетически не представляется мне возможным. Я дивлюсь на многочисленных русских патриотов, которые все же предпочитают жить в Америке или Франции.
— В 1987 году вы опубликовали диссертацию «Великолепная неудача», защищенную двумя годами ранее в Лилльском университете и посвященную истории русской поэмы конца XIX — начала XX века. Однако ваша следующая прозаическая книга, роман «Портрет в сумерках», вышла лишь в 1990 году, то есть через одиннадцать лет после «Приемного отделения».
С чем связан такой долгий перерыв в писательских публикациях? Творческий кризис? Отсутствие издателя? Уход в литературоведческие штудии?
— Разумеется, диссертация и университетская работа отнимали много времени. Но мое «издательское» молчание объяснялось очень просто. После начала перестройки русские издательства (как, например, «Overseas Publications Interchange») или редкие русскоязычные журналы погибоша аки обри. Издатели, как вам известно, служат прежде всего не литературе, но покупателю. Пораженные новизной перестройки, еще недавно изгонявшие в толчки все, что отклонялось от сочинений, окрашенных в необходимые политические тона, они пустились во все тяжкие в поисках свежей литературной россыпи типа «Мама, я жулика люблю!». Ныне от этой россыпи не осталось даже осыпи.
Многие из писателей-эмигрантов после перестройки — и некоторого колебания — потянулись в образовавшуюся брешь железного занавеса. Для них жизнь вне русского языка и России была удушающей. Я им сочувствовал. Другие менее почтенно совершали свое путешествие в Каноссу, с упоением обличая западноевропейскую богадельню, свободную продажную прессу, почти свободную продажу оружия, наркотиков и порнографических изданий, проявляя немалые познания во всех этих областях. Те и другие составляли то, что именовалось русской темой. Позднее на издательский мир обрушилась волна новых русских — я имею в виду не олигархов, но литераторов. Волна, обещавшая десятый литературный вал. Она обвалилась быстро и незаметно. Над всем этим величаво и одиноко высилась фигура Солженицына.
Таков был тогда, в глазах французских издателей, пейзаж русской литературы. Ни с какой стороны я не мог быть причислен к нему.
Я вспоминаю, что в те времена одна из моих рукописей, томившаяся шесть месяцев в портфеле издателя, была возвращена мне с любезным отказом, в котором между прочим говорилось, что, несмотря на ее стилистические достоинства, она не может быть принята к публикации. Причина, как кажется, заключалась в ее неактуальности. Этот бедный издатель («Albin Michel»), один из самых богатых французских книгопродавцев, не ведал, что современность обладает досадным свойством терять свою актуальность в двадцать четыре часа.
Вряд ли издатели — торговцы и менялы в литературном храме — оказывают решительное влияние на литературную судьбу.
Редактор дореволюционной «Русской мысли», легальный или почти полулегальный марксист Петр Струве не предполагал, что покрыл себя позором, отказав в публикации одному из наиболее оригинальных шедевров русской литературы, «Петербургу» Белого, и утверждая, что «роман плох до чудовищности» [26] . К счастью, в те времена существовала свобода печати, и «Петербург» был издан с помощью друзей Белого (всего через десять лет появились переводы на немецкий и английский языки).
26
См.: Белый Андрей. Петербург. Москва, «Наука», 1981, стр. 555.