Вся королевская рать
Шрифт:
– Знаете, – сказала она, яростно раздавив окурок в чашке и глядя на него, а не на меня. – Знаете, даже если ему скажут. Даже если он поймет, что остался в дураках, он все равно не перестанет.
– Да, – докончил я, – произносить речи.
– Господи, какой бред, – сказала она.
– Да.
– Все равно не перестанет, – сказала она.
– Да.
– Дубина, – сказала Сэди.
Мы вернулись в гостиницу и не виделись с Сэди до самого Аптона – только раз или два мимоходом. Дела у Вилли за это время не поправились. Я уехал примерно на неделю, бросив кандидата на произвол судьбы; потом услышал новости. Накануне митинга с угощением я сел в аптонский поезд.
Аптон расположен на западе штата, это столица захолустья,
Пыхтя и зевая, дергаясь и теряя ход, пригородный поезд тащился среди хлопковых полей. Мы въезжали на запасные пути, стояли полчаса, чего-то ждали, и я смотрел на сходящиеся к разогретому горизонту ряды хлопчатника, среди которых торчало черное пнище. К концу дня дорога пошла по вырубкам, заросшим полынью. Поезд останавливался у желтой, похожей на ящик станции, вокруг теснились некрашеные домишки, вдалеке, в конце улицы, был виден центр города; потом поезд трогался, и мимо проплывали задние дворы, огороженные проволокой или тесом, словно для того, чтобы отогнать пустоту полынной бугристой страны, которая подползла, разевая пасть на эти домишки. Дома выглядели ненужными, хлипкими, случайно сюда заброшенными, и казалось, их вот-вот покинут. На веревках сохнет белье, но люди уйдут и бросят его. У них не будет времени сорвать белье с веревок. Скоро стемнеет, и им лучше поторопиться.
Но поезд уходит, и в задней двери одного из домов появляется женщина фигура женщины, потому что лица не видно, – в руках у нее сковорода, она выплескивает воду, и вода сверкает серебряными лоскутами. Женщина возвращается в дом. К тому, что в доме. Пол его тонок на голой земле, стены и крыша слабы перед напором пространства, но вы не видите сквозь них той тайны, к которой ушла женщина.
Поезд уходит прочь все быстрее, а женщина уже внутри, там, где она хочет остаться. Там она и останется. И тогда вам кажется, что это вы бежите, бросив все, и должны бежать поскорее, куда бежите, потому что скоро стемнеет. Теперь поезд идет быстро, но ему трудно преодолеть упрямую перенасыщенную вязкость воздуха – как если бы угорь пытался плыть в сиропе, – а может, ему трудно осилить неумолимо растущий магнетизм земли. И кажется, что если по земле пробежит судорога, как по шкуре собаки во сне, то поезд слетит под откос, паровоз сблюет, подавившись паром, и задранное колесо его провернется с тяжелой, сонной медлительностью.
Но ничего не случилось, и вы вспоминаете, что женщина даже не взглянула на поезд. Вы забываете о ней, поезд едет быстро, еще быстрее по короткой эстакаде. Вы ловите взглядом трезвый, ясный металлический блеск спокойной воды между тесных берегов под темнеющим небом, а выше по течению у одинокой согнутой ивы в воде стоит корова. И вдруг вам хочется заплакать. Но поезд едет быстро и уносит вас от того, что зам хочется.
Дурак, ты думаешь, тебе хочется доить корову?
Тебе не хочется доить корову.
И вот вы в Антоне.
В Аптоне с легким чемоданом и пишущей машинкой в руках, проталкиваясь в толпе народа, под медленными, долгими, по-деревенски откровенными взглядами я шел к гостинице; люди не уступали дорогу, пока я не налетал на них, – так не уступает дороги корова, пока радиатор машины чуть не толкнется в ее обвислые ребра. В гостинице я съел бутерброд, поднялся к себе в номер, включил вентилятор, заказал кувшин воды со льдом, снял туфли и рубашку и сел в кресло с книгой.
В половине одиннадцатого в дверь постучали. Я крикнул «да», и вошел Вилли.
– Где ты был? – спросил я.
– Я еще днем приехал, – ответил
– Дафи возил тебя знакомиться с отцами города?
– Да, – сказал он угрюмо.
Эта угрюмость заставила меня поглядеть на него внимательно.
– В чем дело? – спросил я. – Здешние люди плохо с тобой разговаривали?
– Нет, они нормально разговаривали. – Он налил воды в стакан, стоявший на подносе рядом с моей бутылкой сивухи, выпил и повторил: – Нормально разговаривали.
Я снова взглянул на Вилли. Лицо похудело, кожа туго обтянула его и казалась почти прозрачной под россыпью веснушек. Он сидел понуро, не обращая на меня внимания, будто твердя про себя беспрерывно какую-то фразу.
– Что тебя гложет? – спросил я.
Вилли никак не отозвался; потом он повернулся ко мне, но и это, казалось, не имело никакой связи с моими словами. Движение было вызвано ходом его мыслей, а не тем, что к нему обратились.
– Человеку не обязательно быть губернатором, – произнес он.
– А? – сказал я с изумлением, потому что этих слов меньше всего ожидал от Вилли. Встреча в последнем городе (в мое отсутствие) была, наверно, совсем неважная, если даже его проняло.
– Человеку не обязательно быть губернатором, – повторил он, и, взглянув на него, я не увидел мальчишеского тонкокожего лица: из-под него, словно из-под стеклянной маски, на меня смотрело другое лицо. И я внезапно увидел тяжелые, плотные, как каменная кладка, губы, вздувшиеся желваки.
– Ну, – с запозданием сказал я, – голоса еще не сосчитаны.
Он еще раз взвесил мысль, над которой перед тем трудился. Потом ответил:
– Я не отрицаю, что хотел этого. Не буду тебе врать. – И слегка подался ко мне, словно пытаясь убедить меня в том, что и так было для меня очевиднее существования собственных рук и ног. – Я хотел этого. Я не спал ночами и только об этом думал. – Он сжал большие руки на коленях, так что пальцы хрустнули. – Черт, человек может лежать и хотеть – хотеть и больше ничего, так хотеть, что он сам забывает, чего ему хочется. Это как если ты мальчик и сок в тебе забродит в первый раз, и кажется, что однажды ночью ты сойдешь с ума – до того тебе хочется. И до того тебе тошно от этого хотения, что чуть не забываешь, чего тебе надо. Что-то жрет тебя изнутри… – Он наклонился, не сводя с меня глаз, и сгреб в кулак грудь своей пропотевшей голубой рубашки. Сейчас порвет и докажет, что там, внутри, подумал я.
Но он откинулся в кресле, перевел взгляд с меня на стену и задумчиво сказал:
– Но одного хотения мало. И не надо жить до ста лет, чтобы понять это.
Истина была настолько бесспорной, что не нуждалась в моем подтверждении.
Вилли не замечал моего молчания – до того он был погружен в свое собственное. Но через минуту он ожил и, посмотрев на меня, сказал:
– Я был бы хорошим губернатором. Ей-богу, – он стукнул кулаком по колену, – ей-богу, лучше их всех. Пойми, – и он опять наклонился ко мне, новая налоговая система – вот что нужно штату. Надо повысить налоги на добычу угля. А дороги – стоит тебе выехать за город, и ты не найдешь ни одной приличной дороги. Кроме того, я мог бы сберечь штату немало денег, объединив некоторые ведомства. А школы? Ты погляди на меня – ведь я ни дня не учился по-человечески; до всего, что я знаю, я дошел сам. Почему, скажи мне…
Все это я уже слышал. С трибуны, где он стоял, благородный и светлый лицом, а всем вокруг было наплевать.
Он, наверно, почувствовал, что и мне наплевать. И сразу замолчал. Он встал и начал расхаживать по комнате, опустив голову с растрепанным чубом. Остановился передо мной.
– Ведь надо это сделать?
– Конечно, – ответил я, не кривя душой.
– Но они не желают меня слушать, – сказал он. – Будь они прокляты. Идиоты. Они приходят слушать речь и не слушают ни слова. Им все равно. Будь они прокляты. Так им и надо: рыться в земле и всю жизнь бурчать брюхом. Не желают слушать.