Вся королевская рать
Шрифт:
– Что ж, надеюсь, ты занимаешься этим в приятной компании.
– Не особенно.
Я посмотрел на нее внимательно и увидел то, что ожидал увидеть и видел много раз, когда мы не сидели друг против друга. Я увидел Анну Стентон, которая, может, и не была красавицей, но была Анной Стентон. Анна Стентон: смуглое, с золотистым отливом лицо, но не такое темное, как у Адама; под кожей угадывается основательный костяк, и натянута она так же туго, как у Адама, словно изготовитель не желал расходовать материал на излишние припухлости и отформовал продукт довольно аккуратно. Темные волосы с ровным пробором зачесаны гладко, почти туго. Голубые глаза смотрят с той же прямотой, что и у Адама,
Она сидела передо мной очень прямо, высоко держа голову на ровном круглом стебле шеи, поднимавшемся из узких прямых плеч, и ее тонкие, но округлые голые руки были с математической правильностью прижаты к бокам. Глядя на нее, я представлял себе, как правильно и симметрично сложены под столом ее ноги – бедро к бедру, колено к колену, лодыжка к лодыжке. В ней всегда было что-то стилизованное, что-то напоминавшее барельефы и статуэтки царевен позднего Египта, где изящество и мягкость, не переставая быть изяществом и мягкостью, схвачены в математически строгой форме. Анна Стентон всегда смотрела прямо на вас, но вам казалось, что она смотрит вдаль. Она всегда держала голову высоко, и вам казалось, что она прислушивается к какому-то голосу, которого вам не услышать. Она всегда стояла прямо, подобравшись, и вам казалось, что ее изящество и мягкость подчинены строгой идее, которой вам не разгадать.
Я сказал:
– Решила остаться старой девой?
Она засмеялась и ответила:
– Я ничего не решила. Давно не строю никаких планов.
Потом мы танцевали в тесном, с носовой платок, пространстве между столами бара, уставленными бутылками дешевого красного вина и тарелками с куриными костями и недоеденными макаронами. Минут пять этот танец для меня еще что-то значил, но потом он стал напоминать выполнение какой-то сложной и мрачной работы во сне – в ней как будто и есть смысл, но что за смысл, ты понять не можешь. Потом музыка смолкла, и окончание танца было похоже на пробуждение, когда ты рад проснуться, избавиться от сна, но вместе с тем подавлен, потому что уже никогда не узнаешь, в чем там было дело.
Она, должно быть, чувствовала то же самое: когда я снова пригласил ее потанцевать, она сказала, что ей не хочется и давай лучше просто поговорим. Мы разговаривали долго, но это было не лучше танца. Нельзя без конца разговаривать о том, до чего же, черт подери, хорошо тебе жилось в детстве. Я проводил ее до дома, который был много приличнее, чем притон Адама, потому что губернатор Стентон умер не нищим. В вестибюле она сказала мне «спокойной ночи» и «будь хорошим мальчиком, Джек».
– Ты пойдешь еще со мной обедать? – спросил я.
– Конечно, когда захочешь, – ответила она. – В любое время дня и ночи. Сам знаешь.
Да, я это знал.
И она ходила со мной обедать, несколько раз. В последний раз она сказал:
– Я видела твоего отца.
– Ага, – отозвался я равнодушно.
– Не будь таким, – сказала она.
– Каким таким?
– Ты прекрасно понимаешь, о чем я говорю. Неужели тебе не интересно, как живет твой отец?
– Я знаю, как он живет, – ответил я. – Сидит в своей норе, или возится с дармоедами в благотворительном обществе, или пишет эти дерьмовые
Помолчав с минуту, она сказала:
– Я встретила его на улице, он плохо выглядит. У него совсем больной вид. Я его даже не узнала.
– Пытался всучить тебе это барахло?
– Да, – сказала она. – Он протянул мне листок, а я так торопилась, что взяла его совершенно механически. Потом заметила, что он на меня смотрит. Я его не сразу узнала. Это было недели две назад.
– Я его почти год не видел, – сказал я.
– Джек, ты не должен так поступать. Надо к нему пойти.
– Да пойми ты, что я могу ему сказать? Ему со мной тоже не о чем говорить, честное слово. Кто его заставляет так жить? Почему он ушел из своей конторы и даже дверь не потрудился за собой закрыть?
– Джек, – сказала она, – ты…
– Он живет как ему хочется. А кроме того, он дурак, если поступил так только потому, что не мог ужиться с женщиной, особенно с такой, как моя мамаша. Если он не мог ей дать то, чего ей надо – не знаю, какого рожна ей надо, – и он не мог ей дать…
– Не смей так говорить, – резко сказала она.
– Слушай, – сказал я, – если твой старик был губернатором и умер на кровати из красного дерева с балдахином, и над ним куковала парочка дорогих врачей, и прикидывала в уме сумму гонорара, и если ты думаешь, что он был святым угодником в черном галстуке, то это не значит, что ты должна разговаривать со мной, как старая тетя. Я не о твоей семье говорю. Я говорю о своей, и все, что я говорю, – чистая правда. А если ты…
– Не обязательно говорить об этом со мной, – прервала она. – И с кем бы то ни было.
– Это правда.
– О, правда! – воскликнула она, сжав на столе руку в кулак. – Откуда ты знаешь, что это правда? Ничего ты о них не знаешь. Ты не знаешь, что их заставляло поступать так, как они поступали.
– Я знаю правду. Я знаю что такое моя мать. И ты знаешь. И я знаю, что отец мой дурак, если позволил ей превратить себя в ничтожество.
– Почему в тебе столько горечи? – сказала она и, схватив меня за руку повыше запястья так, что я почувствовал сквозь рукав ее сильные пальцы, слегка тряхнула ее.
– Нет во мне горечи. Плевать мне, что они с собой сделали. И делают. И почему.
– Джек, – сказала она, все еще сжимая мою руку, но уже слабее, неужели ты не можешь хоть немножко их любить, или простить их, или хотя бы о них не вспоминать? Относиться к ним не так, как относишься.
– Я могу прожить всю жизнь и не вспомнить о них, – ответил я. Тут я заметил, что она тихонько покачивает головой из стороны в сторону, что глаза у нее стали совсем темными и чересчур блестят и что она прикусила нижнюю губу. Я снял ее руку со своей, положил на скатерть и накрыл ладонью. – Прости, я жалею, что затеял этот разговор, – сказал я.
– Нет, Джек, – отозвалась она, – ты не жалеешь. Нет. Ты никогда ни о чем не жалеешь. И ничему не радуешься. Ты просто… ох, не знаю кто.
– Я жалею, – сказал я.
– Нет, тебе только кажется, что жалеешь. Или радуешься. А на самом деле – нет.
– Если тебе кажется, что ты жалеешь, какой дьявол имеет право говорить тебе, что это не так? – возразил я, ибо, как известно, я был тогда твердокаменным Идеалистом и не собирался устраивать плебисцит о том, жалею я или нет.
– Это правильно, на словах, – сказала она. – И все равно неправильно. Я не знаю почему… Нет, знаю – если ты никогда этого не испытывал, откуда ты можешь знать теперь, жалеешь ты или нет, радуешься или не радуешься?