Вся правда о Муллинерах (сборник)
Шрифт:
— Решено, — сказал Уильям. — Что хорошо для утки, которой принадлежала половина Иллинойса, то хорошо и для меня. Сделайте одолжение, — сказал он благожелательному бармену, — спросите у этих джентльменов, что они выпили бы, и начинайте наливать.
Бармен повиновался, а Уильям, попробовав пинту-другую неведомой жидкости — просто чтобы проверить, придется ли она ему по душе, — одобрил ее вкусовые качества и заказал себе именно ее. Потом он начал прохаживаться среди своих новых друзей — одного поглаживал по плечу, другого ласково хлопал по спине, а третьего спрашивал, как его называла любимая
— Я хочу, чтобы вы все, — объявил он, взбираясь на стойку (так его было лучше слышно), — приехали погостить у меня в Англии. Никогда в жизни я не встречал людей, чьи лица нравились бы мне больше. Я смотрю на вас, как на братьев, не больше и не меньше. А потому упакуйте чемодан-другой, приезжайте и живите в моем скромном жилище, сколько вам захочется. И особенно вы, мой дорогой старый друг, — добавил он, осияв улыбкой человека в свитере.
— Спасибо, — сказал человек в свитере.
— Что вы сказали? — сказал Уильям.
— Я сказал «спасибо».
Уильям медленно снял пиджак и закатал рукава рубашки.
— Будьте свидетелями, джентльмены, — сказал он негромко, — что я был грубо оскорблен вот этим джентльменом, который только что меня грубо оскорбил. Я человек мирный, но если кому-то требуется взбучка, он ее получит. А когда вас хают и поносят всякие морды в свитерах и кепках, наступает время принимать крутые меры.
И с этими одухотворенными словами Уильям Муллинер спрыгнул со стойки, ухватил оскорбителя за горло и больно укусил в правое ухо. Затем все смешалось, и в течение этой смутной паузы кто-то ухватил Уильяма за верх жилета и брюки, последовали ощущение быстрого полета и нырок сквозь стену прохладного воздуха.
Уильям обнаружил, что сидит на тротуаре перед питейным заведением. Из вращающейся двери высунулась рука, вышвырнула вон его шляпу, и он остался наедине с ночью и своими думами.
Думы эти, как вы можете легко себе представить, были на редкость горькими. Печаль и разочарование терзали Уильяма Муллинера сильнее самых страшных физических мук. Его друзья за вращающейся дверью, хотя он был сама любезность и сердечность и не сделал им ничего дурного, ни с того ни с сего выбросили его на жесткий тротуар — ничего печальнее в его жизни не бывало, — и несколько минут он сидел там, проливая тихие слезы.
Потом он с усилием поднялся на ноги и, с величайшей осмотрительностью ставя одну ступню перед другой, а затем приподнимая ту, что позади, и с величайшей осмотрительностью ставя ее перед той, что впереди, пошел назад к своему отелю.
На углу Уильям остановился. Справа были какие-то перила. Он уцепился за них и на некоторое время предался отдыху.
Перила, к которым прикрепился Уильям Муллинер, принадлежали одному из тех каменных домов, которые с момента завершения постройки судьба словно обрекает принимать постояльцев, как постоянных, так и временных, за умеренную еженедельную плату. Собственно говоря, окажись Уильям в состоянии прочесть карточку на дверях, он убедился бы, что стоит рядом с Театральным пансионом миссис Бьюлы О’Брайен («Родной очаг вдали от родного очага. Чеки не принимаются. Это относится и к вам»).
Но Уильям был не в лучшей форме для чтения чего бы то ни было. Странная дымка окутывала мир, глаза слипались. И вскоре,
Разбудил его свет, бивший в глаза. Открыв их, он обнаружил, что окно прямо напротив того места, где он стоял, теперь ярко светится. Сон вернул четкость зрению, и он сумел определить, что смотрит в окно столовой. Длинный стол был накрыт к ужину, и Уильяму показалось, что он еще никогда не видел ничего трогательнее этой уютной комнаты, где газовый свет тепло ложился на ножи, вилки и ложки.
Теперь им владела глубочайшая сентиментальность. Мысль, что у него никогда не будет такого милого семейного очага, пронизала его от носа до кормы почти непереносимой болью. Что, рассуждал Уильям, повиснув на перилах и тихо плача, может сравниться с милым семейным очагом? Мужчина с милым семейным очагом всегда на коне, тогда как мужчина без милого семейного очага — лишь жалкий обломок в океане жизни. Если бы Мертл Бенкс согласилась выйти за него, у него был бы милый семейный очаг, но она отказалась выйти за него, и у него никогда уже не будет милого семейного очага. И Уильям почувствовал, что мимолетная, но весомая оплеуха пришлась бы Мертл Бенкс в самый раз.
Эта мысль ободрила его. Он вновь почувствовал себя физически в наилучшей форме и как будто полностью исцелился от легкого недомогания, было его посетившего. Ноги утратили склонность действовать независимо от туловища. В голове прояснилось, и он ощутил прилив гигантской силы. Короче говоря, если и был момент, когда он мог бы отвесить Мертл Бенкс вышеупомянутую оплеуху надлежащим образом, то момент этот наступил.
Уильям уже собрался пойти на ее поиски и показать ей, что значит навеки лишить милого семейного очага такого человека, как он, но тут в комнату, находившуюся под его наблюдением, кто-то вошел, и он продолжил свои наблюдения.
Вновь прибывшей оказалась темнокожая служанка. Пошатываясь под тяжестью большой миски — с рагу из вчерашних остатков, как заподозрил Уильям, — она водрузила ее на передний край стола. Мгновение спустя вошла дородная женщина с блестящими золотыми волосами и села напротив миски.
Инстинктивное желание подглядывать, как едят другие, глубоко заложено в человеческой натуре, и Уильям остался завороженно стоять на месте. Торопиться нужды нет, сказал он себе. Он ведь знает номер Мертл в отеле — дверь в дверь с его собственным. Ночью он может в любое время заглянуть туда на огонек и отвесить ей указанную оплеуху. Пока же он будет созерцать, как эти люди вкушают рагу.
Тут дверь столовой вновь отворилась, и в нее вступила небольшая процессия. Уильям, вцепившись в перила и выпучив глаза, следил за происходящим.
Возглавлял процессию мужчина в годах и в клетчатом костюме с гвоздикой в петлице. При росте примерно в три фута шесть дюймов он держался с такой военной выправкой, что выглядел на все три фута семь дюймов. За ним вошел мужчина помоложе, в очках и ростом около трех футов четырех дюймов. А за этими двумя следовали гуськом еще шестеро, все уменьшаясь и уменьшаясь в росте, так что последним в столовую вступил довольно корпулентный мужчина в твидовом костюме и шлепанцах, в котором набралось никак не больше двух футов восьми дюймов.