Всячина
Шрифт:
И тут что-то зашелестело в тени. Потянулись зеленые усы, неуверенно ощупывая старинную мостовую, поднялось что-то, пахнущее крапивой и тухлой водой...
– А-а-а!
– закричал Стас.
Дернулся, было, обратно, к свету. Споткнулся, вылетел на середину узкой улицы, упал на спину, ударился головой. Боль и чернота.
...
– А ужасы тебе снятся?
– Ха! Это же самый кайф! Это вот когда девчонки и все такое - так это совсем дурацкий сон. А вот ужасы, постапокалипсис, всякие там страхи - это как кино посмотреть. Просто вот - ух!
– Черт... А мне ничего
– Это тебе только так кажется. На самом деле сны видят все. Просто не все их запоминают. Мне вот часто снится море. Пляж такой, понимаешь. Солнце горячее. Что-то такое хорошее-хорошее снится. И тебе тоже снится - это обязательно. Просто ты не помнишь потом.
...
Это не страшно... Это совсем не страшно. Потому что во сне.
Нет, то есть, страшно, конечно. Руки и ноги оказались связаны зелеными побегами. Стаса потихоньку по горбатым булыжникам тащило в тень переулка.
– Ы!
– крича кто-то сзади.
И это тоже было страшно. Но одновременно и смешно - вот вам! Фиг вам! Не достанете!
Стас начал бояться по-настоящему. Это когда - уже все. То есть, совсем все. И сердце замирает, и руки-ноги отнимаются, и мороз по коже. Как в хорошем кино, в общем.
Зеленый ус поднялся и воткнулся в своем падении Стасу в ногу. Боли совсем не было. Было чувство онемения, теплого онемения в ноге. Потом оно стало подниматься выше и выше. Мышцы расслабились. Успокоилось дыхание. Стас наблюдал. Просто наблюдал, как в игре. Как во сне. То есть это же и был сон!
Теплая волна достигла шеи, и он отключился.
...
– Стасик, - кричала сестра.
– Идите с Мишкой ужинать! А то эти гости - сам знаешь!
Они сидели вместе с гостями, скрывающимися в полумраке большой столовой, за длинным столом. Говорили о чем-то хорошем и правильном. Мишка смеялся где-то рядом свежему анекдоту. Сестра подливала прохладного пиво в бокал. Было тепло и очень приятно. Это вам не сон какой-нибудь!
...
– Ы-ы-ы, - разочаровано сказал кто-то, смотря, как парализованное тело втягивается в огромный бутон.
– Ы!
– прозвучало командой.
Слитные шлепки босых ног удалились в темноту, в которую погрузился город с заходом солнца.
Сочинитель
Сочинитель не любил, когда окружающие называли его писателем. Кого-то, может быть, даже радовал бы шепоток за спиной - "Смотри, смотри, писатель пошел!" - а его он раздражал. Он говорил друзьям:
– Ну, какой я писатель? Писатель - он описывает. А я сочиняю. Ясно вам? Сочинитель я!
Он садился к столу, который стоял вплотную к подоконнику, задергивал плотные темные шторы, чтобы ничто не отвлекало от сочинения, открывал верхний ящик стола и доставал пачку бумаги.
Он специально покупал только такую бумагу.
Она была не совсем белая, а с каким-то оттенком. Чуть кремовым, пожалуй, если справа посмотреть под углом. А вот если глянуть на плотный лист чуть слева, поворачивая его под лучом настольной лампы, то вроде и в зелень отдает немного. Бумага была плотная, гладкая, но не глянцевая и блестящая, а матовая, не бликующая под лампой.
Пачку бумаги он клал слева от себя к дальнему углу стола, тщательно выравнивая.
Потом доставал ключ из маленького кармана удобной домашней бархатной куртки с мягким воротником и обшитыми кожей локтями. Карман был совсем маленький - только два пальца сунуть. И ключ был маленький с круглым хвостом и удобным плоским хватом. Этим ключом сочинитель - ну, а как его еще называть?
– открывал дверцу в правой тумбе стола. Там на полке стояла большая бутылка с узким горлышком. Он доставал ее, смотрел на просвет, проверяя, сколько в ней еще осталось. Затем доставал с той же полки тяжелую стеклянную прозрачную чернильницу и наливал в нее чернила из этой бутылки. Специальной тряпочкой, лежащей здесь же, протирал горлышко бутылки и убирал все снова в стол. Чернильницу же ставил посередине стола.
Все это он делал неторопливо и размеренно, как каждый раз, когда садился сочинять.
– Вот, кстати, - задумался он.
– Чернила. Они же совсем не черные.
Чернила у него были старые и очень редкие. Когда сочинитель писал, то чернильные слова долго не просыхали, оставаясь чуть выпуклыми над листом бумаги, как будто он выкладывал их цветной блестящей проволокой. Он не взбалтывал чернила, и получалось, что одно слово могло быть темно синим с золотыми проблесками, а другое вроде как и красноватое чуть-чуть, а потом целая строка получалась вдруг с зеленоватым отливом.
И это доставляло дополнительное удовлетворение от самого процесса сочинения.
Когда все размещалось на столе в привычном и удобном порядке - пачка бумаги слева впереди, тяжелая настольная лампа слева на самом краю стола, чистый лист бумаги прямо посередине, справа от листа ручка со стальным пером, впереди и чуть справа чернильница - он вздыхал с удовлетворением и надолго замирал над столом.
Это просто кажется некоторым иногда, что вот сел сочинитель к столу и сразу написал что-то интересное и важное. Чтобы написать, это надо сначала сочинить. А тратить драгоценную бумагу и такие редкие чернила на черновики он не мог. Сочинитель всегда писал только начисто, складывая затем листы, исписанные аккуратным почерком с небольшим наклоном вправо, на полки, окружающие его со всех сторон. Все стены комнаты были закрыты высокими, до потолка, самодельными полками, на которых лежали пачки исписанной сочинителем бумаги.
Иногда он брал с полки тот или иной лист, всматривался удивленно, будто не узнавая собственный почерк, перечитывал, хмыкая и мотая головой, иногда смеясь и даже притопывая от радости ногой, потом аккуратно клал на то же место, смотрел недолго за окно, в мир, снова задергивал шторы и садился к столу.
Сегодня он хотел сочинить фантастический, почти даже сказочный мир. Этакую небывальщину.
Не трогая ручку, смотря на лист бумаги, он уже прикидывал, как разместит первые строки, и сколько примерно листов в итоге получится, и как долго он будет сочинять, медленно и с удовольствием заполняя лист за листом новыми и новыми сочиненными им подробностями. Подробности были его маленьким и безобидным пунктиком.