Вторая Нина
Шрифт:
— Нет, буду плясать на балу, Маро. Рука пройдет, заживет до свадьбы, — смеюсь я. — И ты будешь плясать, Маро, лезгинку на нашем балу плясать будешь!
— Что ты, что ты, княжна! — лепечет она в неподдельном ужасе. — Маро плясать нельзя. Маро замужняя… Муж узнает — бить будет, досмерти забьет Маро…
— Не забьет, увидишь! Ты хорошенькая, Маро, прелесть какая хорошенькая! Очи как у газели, уста — розовые кусты! А ты видела Керима, Маро? Керима, вождя душманов? — неожиданно, помимо собственной воли, выпаливаю я.
Она вздрагивает,
— Керим! Керим! — бормочет Маро в страхе, роняя из рук глиняный кувшин. — Святая Нина, просветительница Грузии, святая, мудрая царица Тамара! Зачем произносишь ты это имя, княжна-джан? На нем кровь и смерть. Избави Господь каждого христианина от встречи с Керимом-душманом!
Испуганное лицо Маро, говорившей о Кериме, рассмешило меня.
«А знаешь ли ты, что я встретила Керима? Он даже кунак мой!» — чуть не огорошила я сонную Маро.
Но вовремя удержалась и, плеснув в ее хорошенькое личико студеной водой, крикнула со смехом: «Ну и трусиха же ты!» и со всех ног кинулась из комнаты — пожелать доброго утра отцу.
Все дрожит в моей душе, все трепещет.
Непривычная к шуткам и смеху, я сегодня шутила и смеялась с Маро. Это так необычайно, ново, что я не узнаю себя.
Это не веселый смех… не может он быть веселым, когда на душе моей камнем лежит гибель Смелого…
Но что делать, если слез не дано моей душе?
Что делать, если мое сердце черство и сурово, как каменная глыба гор?
Мой нареченный отец сидит в столовой. Перед ним дымится в прозрачной фарфоровой чашечке вкусный, крепкий турецкий мокко. На тарелках разложены соленый квели, [6] настоящий грузинский, который мастерски готовит Маро и который не переводится в нашем доме испокон века, пресные лаваши и лобио. Кусок персикового пирога остался, видно, от вчерашнего ужина.
При виде любимого кушанья я почувствовала волчий аппетит и, поцеловав отца, с жадностью набросилась на еду. Отец с нескрываемым удовольствием любовался мной. Когда я позавтракала, он нежно притянул меня к себе.
6
Квели — сыр.
— Люда мне сказала, — начал он своим ласковым голосом, — про твое несчастье, Нина! Бедный Смелый погиб в горах, но ты не горюй, моя девочка. Лишь только залечим твою руку, ты сможешь взять любую лошадь из конюшни взамен погибшего друга!
Едва он закончил фразу, я, испустив дикий крик радости, повисла у него на шее… Я, непривычная к ласке, буквально душила отца поцелуями и, обвивая своими тонкими руками его седую голову, лепетала сквозь взрывы счастливого смеха:
— Алмаза… папа, милый… Алмаза подари мне, папа… Алмаза!
— Нина! Радость! Джаночка моя, опомнись! — волнуясь, возразил отец, — как можно давать тебе Алмаза, который каждую минуту норовит сбросить всякого с седла… Ты не проскачешь на нем и одной мили, радость.
— Проскачу, папа! Солнышко мое, счастье мое, проскачу! Клянусь тебе высокими горами Кавказа и долинами Грузии, я усмирю его, папа! Усмирю! — хохотала я, как безумная, а в голосе моем дрожали рыдания.
После Люда рассказывала, что во время этой сцены глаза мои сверкали, лицо пылало ярким румянцем, губы и ноздри трепетали, как у дикого горного коня…
Вероятно, мои ласковые слова были так непривычны и странны, что отец невольно поддался их влиянию… Перед его внутренним взором, должно быть, воскресла другая девочка, нежная, как ласточка, кроткая и любящая, как голубка… Глаза его затуманились слезами, он затих и оставался неподвижен, с низко опущенной головой. Наконец, он обратил ко мне лицо, исполненное ласки и невыразимой грусти.
— Нина-джан! — нежно произнес он, — я дарю тебе Алмаза — он твой! Только прикажу казакам выездить его хорошенько.
Я вздрогнула, дико вскрикнула и метнулась из комнаты, забыв поблагодарить отца, не слушая слов Люды, кричавшей мне что-то… Мои мысли и душа были уже в конюшне, где стояли четыре казацкие лошади отца и, в том числе, он, мой Алмаз, свет очей моих, моя радость. Мне казалось, что я сплю и грежу во сне, до того неожиданным и прекрасным казалось мне мое счастье!
Вместо упреков в гибели Смелого — нежное сочувствие и безграничная щедрость! Вместо погибшего четвероногого товарища — новый друг, о котором со сладким замиранием мечтала моя душа! Это был лучший конь отцовской конюшни, самая быстрая лошадь из всех, каких мне когда-либо приходилось встречать, гнедой красавец кабардинской породы.
Немудрено было обезуметь от восторга!
Старый денщик Михако попался мне на дороге.
— Счастье, Михако, большое счастье! — крикнула ему я и вихрем промчалась мимо озадаченного этой дикой скачкой солдата.
— Аршак! Аршак! — вопила я через минуту, ураганом влетая в конюшню и отыскивая нашего пятнадцатилетнего конюха, родного брата Маро, — Аршак, выводи Алмаза! Он мой! Он мой! Отец подарил мне его. Скорее, Аршак.
Аршак был моим приятелем. Когда Маро поступила к нам, она принесла в дом сиротку-брата, и с тех пор Аршак жил и воспитывался у нас — сначала верный товарищ моих игр, а после слуга отца.
С минуту он недоуменно смотрел на меня, потом его характерное восточное лицо, чуть испорченное оспой, расплылось в широкой улыбке.
— Бери Алмаза, душа моя, княжна-зоренька! Бери Алмаза! Алмаз хороший конь, не чета Смелому… Не выдаст, не сбросит. Бери Алмаза, добрый тебе будет товарищ Алмаз, барышня! — говорил он, бросаясь исполнять мою просьбу.
Я и без Аршака знала, что за прелесть мой новый конь. В три прыжка очутилась я подле гнедого красавца, отливающего золотом тонконогого кабардинца и, обвив смуглыми руками его тонкую породистую шею, зашептала: